Главная   »   Во имя отца. Бахытжан Момыш-Улы   »   Слово пятое. Звезда брата


 Слово пятое

Звезда брата

“Клянусь звездой, летящей с небосклона, -
Ваш верный друг с пути не сбился… ”

КОРАН. Сура 53. Звезда
 
Во имя Аллаха, милостивого и милосердного! Для меня путь моего брата был праведным и прямым.
 
Какимжан-ага не был в моей жизни ни наставником, ни проповедником; он был просто братом, который на протяжении почти сорока лет внимательно и пристально следил за путем моей судьбы. Он скупо одобрял мои верные шаги в земной жизни, радовался моим самым ничтожным успехам. Он становился больным, видя глупости и слабости мои. А энергию мудрости вливал в мое сердце во время доверительных и теплых бесед. И еще, он отдавал мне много ласки и доброты, которых мне всегда очень не хватало. Когда я падал па дорогах жизни и расшибался в кровь, он поднимал меня и говорил: “Это не страшно, малыш. Есть падения, будут и взлеты. Все чередования и жизни черного и белого, горячего и холодного, сладкого и горького, радостного и печального имеют свой смысл, поэтому не надо роптать на судьбу — Она всегда справедлива”.
 
— У справедливости шаги слишком медленные, а судьба часто дает то, чего у нее не просишь,- возражал я. Он грустно смотрел на меня:
 
— У справедливости космический отсчет времени, а у тебя -нетерпение мотылька. Судьбу тоже не упрекай; ведь ты сам слеп и не знаешь, что в этой жизни тебе необходимо, а что принесет вред.
 
Кому-то может показаться странным, что свое слово о коммунисте я начал с суры Корана. Но для меня в этом нет ничего противоречащего и противоестественного. Мы с братом за долгие годы имели много бесед на разные темы и, конечно, на религиозные тоже. Я хорошо помню, как он однажды сказал:
 
— Общество катастрофически быстро теряет духовность. С каждым днем все больше гаснет свет в глазах людей. Страшно то, что утрачивается вера в социализм, в коммунистические идеалы.
 
— Когда слова расходятся с делами, идеалы умирают,- заметил я.
 
Какимжан-ага горько вздохнул:
 

 

— Деформации уродуют не только быт, но и калечат души людей. Редкие личности умеют понимать, что вина не в социализме и не в идеалах коммунизма. Коммунизм — это не просто изобилие еды и одежды. Коммунизм — это изобилие любви и милосердия. Коммунизм -это восхождение к космическому разуму, который на несколько порядков выше нашего. Наша ошибка была в том, что мы отверхли помощь религий в деле воспитания человека. А ведь всякая религия является проповедником коммунистической морали, поддерживает человека в тяжелейшие минуты его жизни, оберегает нравственность. Каждая религия по сути своей является коммунистическим учением, призывающим взращивать человека с космическим сознанием. Религия вносила огромную долю труда в развитие звездного сознания людей. Все религии помогают друг другу, прорабатывая каждая свой поток знаний. Коммунистическое же учение, сочетая в себе бытовое, освобождающее благоденствие и бытийную духовность, старается вывести человечество наиболее гармоничным и прямым путем к братству космического Разума. К сожалению, мало кто сейчас осознает эту великую цель. Все пытаются объяснить с позиций вульгарного материализма,- он грустно улыбнулся.- Поэтому ортодоксальные атеисты порой кажутся мне либо недоумками, либо лицемерами.
 
— Кого же винить за то, что народы остались без веры? Кого судить за то, что мы лишены духовности? Маркса? Ленина?- затомился я.
 
Какимжан-ага молча поднялся с места, подошел к полке, достал с нее книгу в красном переплете, раскрыл и прочел вслух: “Лучше быть неправым, защищая Авиценну, чем правым, проклиная его”. Это еще в XVI веке сказал Микеланджело.
 
— Защищать, даже уже зная неправоту?- усмехнулся я.
 
Он внимательно посмотрел на меня и сказал:
 
— Убежденный, искренне верящий человек даже ложную веру делает истинной. Кстати, ты заметил, что у великих людей свое братство, свой высокий интернационализм?
 
… Я, по натуре своей слабый и малодушный человек, однако умел проклинать живых недоброжелателей и ненавидеть враждебных мне мертвых. Я и сам понимал низость и недостойность таких чувств, но ничего не мог с собой поделать. Уважать ушедших и сочувствовать живущим научил меня тоже мой Жан-ага.
 
В течение многих лет несколько раз в год мы ездили с ним на мусульманское кладбище в урочище Кенсай, и с каждым разом все больше становилось там родных могил. На Кенсайском зирате лежат наш общий Отец батыр Баурджан, моя мама, старший брат моего Жан-ага -Ахметжан-ага, мать Орынши-женеше, лучший друг и самый близкий Отцу человек папа Курманбек Сагындыков, Рахимжан-ага Кошкарбаев. Мы клали четное число цветов на каждую могилу и Какимжан-ага, покрыв чем-нибудь голову, читал суры Корана. Однажды, когда мы возвращались, я не совсем умно и уместно заметил:
 
— Жан-ага, вы член партии, а читаете Коран. Совместимо ли это?
 
— Дань уважения мертвым и очищение собственной души моей партии вреда принести не может, — рассмеялся он. — Самые высокие руководители партии возлагают венки на могилы павших и склоняют головы перед их светлой памятью. Это акт человечности, а не религизоного фанатизма. Вообще-то, фанатизм омерзителен во всем. Только не следует путать его с идейной убежденностью.
 
В своей книге “Восхождение к отцу” я уже писал, каким образом появился в нашем доме молодой журналист Какимжан Казыбаев. Мне бы не хотелось повторяться, но для тех, кто книгу эту не читал, считаю необходимым сказать, что в те давние годы, когда я был еще мальчишкой, бесквартирного газетчика привел к нам Отец и сказал повелительно и резко, что этот юноша будет жить у нас в одной комнате со мной. Мама возразить Отцу не посмела, да, кажется, и не хотела. Она всей душой приняла своего нового сына, а я всем сердцем признал в нем себе брата. В выборе людей Отец был суров и предъявлял к каждому человеку очень высокие требования, а к Какимжану как-то сразу проникся доверием, сказав прилюдно;
 
— У меня есть два мальчика. Один смуглый, другой — посветлей.
 
Мне он приказал уважать и всегда почитать старшего брата,
 
считать его не названным, а родным. Кажется, этот завет Отца я сумел выполнить до конца. До невыносимо больного и печального конца осени 1989 года, когда мой брат ушел от нас по дороге бесконечности. Но для меня он жив, и будет живым всегда.
 
Помню, на пороге юности я, как и многие, наверное, влюбился в молодую учительницу, которая пришла в наш класс преподавать английский язык. Я маялся, томился, болел, мечтал и совсем забросил учебу. Заметив мое ненормальное состояние, Жан-ага, когда мы остались дома одни, участливо спросил;
 
— Ты кого-то полюбил, жеребенок мой?
 
Я вздрогнул, начал что-то врать, отнекиваться. А он с нежным удивлением посмотрел мне в глаза и сказал:
 
— Не нужно стыдиться любви, надо стыдиться ненависти.
 
— У меня все скоро пройдет, Жан-ага,- пообещал я.
 
Он нахмурился и покачал головой:
 
— Любовь на время — безнравственна. Запомни это, малыш.
 
И тогда я заплакал, потому что не понимал, что со мной происходит, отчего так больно в груди и почему мне не хочется жить. А брат встал, наклонился ко мне, погладил по голове:
 
— Ты просто становишься взрослым.
 
Признаться, я до сих пор не понимаю, что такое быть взрослым, хотя мне уже далеко за пятьдесят лет. Просто, жить стало трудней, ответственней и душней, а сердце, кажется, все такое же глупое и душа мечтательная, как и прежде. У меня было три настоящих брата: Жан-ага, Саттар и Хайдолла-ага. Двое покинули меня. Остался один. Если бы вы знали, как мне страшно при мысли, что я смогу потерять и его! Вот тогда я, наверное, стану настоящим сиротой. И в ночной тишине я безумно мечтаю о том, чтобы мои братья всегда были со мной...
 
Вы знаете, что сын приводит невесту в отчий дом. Жан-ага привез Орыншу-женеше в дом своего отца Баурджана. У нас сыграли свадьбу. Я был первым, кто назвал жену брата ласковым и родным именем “жеңеше”, и она расплакалась, потому что совсем еще юной невесте было это звание чужим и пугающим. Я, мальчишка городского двора, почти полный манкурт, испугался, что обидел ее, и не знал, как исправить свою вину. А Жан-ага посмеивался:
 
— Ты сказал ужасное слово, которое говорится только древним старухам. Стыдно, брат. Придется тебе изучать родной язык, чтобы не попадать больше в такие нелепые положения.
 
За шуткой скрывалась горькая правда, которую я осознал лишь годы спустя. Лишенный родного языка становится чужим для всех. Он все дальше уходит по дороге страшного небытия от собственного народа. Корни его перерублены. Они не пьют живительные соки родной земли. По стволу не струится своя горячая кровь. Листья увядшие отзываются шорохом лишь на дуновение посторонних ветров. И сердце превращается в лед или в черный камень, не способные дать тепло своему народу, не умеющие болеть за него.
 
Жан-ага почти насильно водил меня в театры на казахские оперы и драмы, все больше увлекая меня красотой поэзии “Кыз-Жибек”, “Ер Таргына”, “Жалбыра”, где впервые от от родных напевов защемило мое невежественное сердце. Очарование волшебных песен незабвенного Мади тоже открыл для меня Жан-ага. И до сих пор душа становится гордой и горестной, когда я слышу: “Атың нан айналайын Қарқаралы! Сенен бүлт, менен қайғы тарқамады”. И величественные напевы Абая-ата перелились в меня голосом моего Какимжан-ага, который и дома часто брал в руки домбру, чтобы, как чудесным ключом, открыть мои заросшие сорняками, оглохшие для родных мелодий уши.
 
Он говорил со мной на родном языке, я отвечал ему на другом. И так длилось очень долго. А потом я постепенно начал говорить на своем наречии, ломая язык. Надо мной смеялись и я замыкался в себе. Но Жан-ага утешал меня, гладя по плечу:
 
— Ничего, светоч мой, пусть смеются. Ты все делаешь правильно. Лучше пусть люди смеются, чем народ будет проклинать.
 
И однажды я заговорил почти легко и свободно, чувствуя, как возвращаюсь к своему народу, ощущая, как оживают мои иссохшие корни. Воскресала вековая память, я переставал быть манкуртом. Но я не могу сказать, что легким и безмятежным был путь возвращения. Я все еще на пути к родному дому. Но за то, что указал верный путь, я на вечные времена благодарен брату...
 
Я был студентом КазПИ имени Абая, учился на английском отделении факультета иностранных языков, учился слабо и вяло, не чувствуя призвания, сам пописывал смешные и неуклюжие стихи, никому их не показывая. Об опытах моих знал один лишь Жан-ага, строго критиковал, сразу обнаруживая подражательство великим поэтам, бессовестное эпигонство, а то и плагиат, который он из деликатности называл “заимствованием”, хотя это было в общем-то откровенное воровство. Я злился, но сочинять стихи не бросал. Время шло, и однажды, в годовщину полета человека в космос, написал первые стихи, идущие от сердца. Рифмы были ужасные, безнадежные, но зато чувства было много. Эти стихи я отнес брату, который в то время работал заместителем редактора газеты “Жетысу”. Жан-ага просмотрел их, поднял трубку, набрал номер и сказал кому-то:
 
— Сейчас к вам зайдет мой младший брат, возомнивший себя поэтом. Кажется, на этот раз у него получилось что-то путное. Впрочем, мне трудно судить, потому что пишет он на русском. Да, если вам подойдут его стихи, то помогите, пожалуйста.
 
И я пошел в отдел культуры газеты “Алма-Атинская правда”, где получил первое одобрение. Вскоре стихи были напечатаны, и я вовсе охладел к педагогике, решив, что я уже поэт.
 
Но после этого все написанное мной стали нещадно браковать. Я не унимался, продолжая писать вирши к каждому красному дню календаря. Однажды вечером Жан-ага, отставив в сторону недопитую пиалу с чаем, сказал с обидой:
 
— Неужели день рыбака трогает твое сердце? Пожалуйста, не пиши дежурные стихи. Никогда не пиши!
 
С тех пор у меня написалось всего два-три настоящих, как мне кажется, стихотворения. Одно было посвящено девушке, которая до сих пор выпевает в моем сердце какую-то тонкую и жалобную мелодию, как кобыз, усталый от безответного чувства; начиналось оно так: “Алой звезде сердца я подставляю ладони. Пальцев горячих молнии в чайной ночи сверкают. О, я бы пришел в отчаяние, если б в мои ладони теплой, доверчивой птицей не опустилось счастье. Это было бы больно, синяя птица счастья...”
 
Когда я прочел их брату, он задумчиво сказал после некоторого молчания:
 
— Здесь есть что-то истинное. Но я боюсь, что эти стихи будут причинять тебе боль всю жизнь. А может, это и хорошо.
 
… Я перешел на прозу, но стихи писать не бросил. Правда, настоящих стихов у меня с тех пор почти не было. Может, еще одно, посвященное брату: “Люблю я, женеше, когда ага смеется. Когда смеется он, от боли сердце рвется. Приходит красота, уходят все печали. И бродят васильки по краю вашей шали”. А шутливых стихов было немало, примерно, таких: “Я буду есть казы, не забывая, о младшем сыне деда Казыбая”.
 
Да, в то время драгоценной россыпью звезд высветились многие прекрасные поэты, и я понял, что мне никогда не угнаться за ними. Но я уже был тяжко болен творчеством и поэтому ушел в прозу. Каким я стал прозаиком, не мне судить. Но и в прозу я явился через перевод. Разных казахских писателей я переводил на руский язык, даже число моих авторов трудно перечислить. Начал я с повестей Шерхана-ага Муртазаева, затем переводил Жайсанбека, Оралхана, Булата Бодаубаева, Калдарбека, Бека Тогысбаева, Мади Айымбетова, и ряд других. Не с каждым из моих авторов я находил сразу сердечный контакт. Но когда мне дал свои произведения Жан-ага, я сразу ощутил поток родственной доброты, хлынувшей на меня со страниц рукописи. С тех пор я перевел все его произведения в жанре художественной прозы: “Изморозь”, “Тайна”, “Наказ”… Но до своей кончины брат успел написать еще один роман и большую повесть. Мой долг перевести на русский язык и это его наследие...
 
Как писатель он стал бы еще более заметным и значительным, если бы не отдавал все свое время партийной и государственной работе. Он был инструктором ЦК, заместителем председателя Госкомиздата, директором КазТАГ, секретарем ЦК Компартии Казахстана, и на каждом посту не работал, а трудился, не щадя себя, хотя знал, что у него очень больное сердце. Он сжигал себя, но ровный и добрый свет его был скромным, как и он сам. Звезда моего брата была теплой и светлой. Он не умел обжигать, причиняя боль, не способен был превращать в пепел людские судьбы.
 
В своих романах “Когда ты рядом” и “Восхождение к отцу” я хотел вывести его под настоящим именем, но он запретил мне это делать. И тогда я схитрил, назвав его тем именем, которым привык называть с детства — Жан-ага. И он вынужден был смириться...
 
Когда он работал директором Казахского Телеграфного Агентства, брат пришел к нам домой на лагман. Взгляд у него был измученный, лицо землистое. Есть он ничего не мог и лишь лениво перебирал вилкой длинные пряди лапши.
 
— Жан-ага, вы, кажется, заболели,- сказал я.
 
— Вот здесь сгусток боли не отпускае т,- признался он, показывая ладонью на область диафрагмы.
 
— Может, съели что-нибудь несвежее,- предположила Зейнеп, огорченная тем, что любимый кайынага ест без удовольствия приготовленное ею блюдо.
 
— Нет, врачи утверждают, что все это от нервов,- поморщился Жан-ага. Я оживился:
 
— Ага, говорят, в Японии для руководителей фирм создали специальные манекены, которых они держат в комнатах отдыха. Если визитер очень уж омерзителен и надоедлив, хозяин кабинета извиняется перед ним, выходит в ту комнату и начинает лупить манекен руками и ногами. Он высвобождает всю злую энергию, представляя, что бьет посетителя. Он выплескивает все раздражение, успокаивается, поправляет галстук и возвращается в кабинет, где продолжает вежливо вести дальнейший разговор с неприятным гостем. — Хотите, я буду вашим манекеном?
 
Он поднял на меня усталые глаза, губы его задрожали, когда он сказал;
 
— Если я когда-нибудь тебя ударю, я тут же на месте умру.
 
Зейнеп выбежала на кухню. Я отвернулся, чтобы брат не заметил
 
моих слез. А Ержан, тогда еще школьник, медленно встал, подошел к нему и положил голову ему на плечо, как доверчивый жеребенок, и взгляд его был таким грустным, что невыносимо было смотреть. Жан-ага вдохнул в себя запах его волос, погладил, поцеловал в макушку и ушел...
 
Секретари ЦК, оказывается, теряют право на прежний круг общения. У них существует какой-то там протокол. В интересах дела им не рекомендуется тесно поддерживать прежние связи. Когда на пленуме Жан-ага был избран секретарем ЦК Компартии республики, он тоже попал в такое же положение. Городской номер телефона моментально заменили на другой, которого не было в справочнике, поставили еще “вертушку”, и брат стал как будто далеким и даже чуточку чужим. Он долго не давал о себе знать. Я тоже не искал его. Я скучал по нему, но положение его понимал. И вот однажды он позвонил домой и сказал:
 
— Баха, я соскучился по тебе. Приезжай ко мне на Дачу.
 
— Каким транспортом добираться?- спросил я.
 
— Ты выходи из дома через десять минут. Я пришлю шестерку,-пояснил он. Я удивился:
 
— А на кой черт мне сдался ваш помощник?
 
Он замолчал, не понимая, очевидно, причем здесь, помощник, а потом уточнил:
 
— Я вышлю к твоему дому машину под номером “00-06”. А почему ты о помощнике заговорил?
 
Я объяснил:
 
— “Шестерками” обычно в определенных кругах посыльных называют.
 
— Не смей так о людях говорить, даже в неопределенных кругах! И вообще, много не болтай, а собирайся!
 
— Паспорт брать с собой?- спросил я.
 
— Зачем? — снова удивился он.- Ничего не надо брать!
 
— Откуда я знаю!- рассердился я.- Меня же не охраняют.
 
“Шестерка” развернулась возле самого подъезда, водитель
 
распахнул дверцу, я сел и поехал, с изумлением наблюдая, как вся встречная милиция отдает мне честь. Я понимал, что честь отдается не мне, а машине, но все равно было приятно. Таких почестей я в жизни не удостаивался. Лучше, конечно, реже подвергать свое самолюбие подобным испытаниям, а незаслуженных почестей лучше совсем не иметь. Иначе, тщеславие разъест душу ржавчиной. На даче ага оказался один. Он спросил, буду ли я пить шубат. “Сүрап бергенше, урып бер”,- ответил я ему. Он рассмеялся и пошел в другую комнату доставать напиток из холодильника. На столе лежали какие-то бумаги с отпечатанным текстом и рядом валялась изящная черная ручка. Не сдержав любопытства, я подошел ближе, увидел, что это текст выступления, и начал читать. Мне сразу бросилась в глаза фраза, где были слова “ковыльная степь”. Я взял ручку и переделал “ковыльную” в “полынную”. И тут же за спиной раздался голос:
 
— Ты уже секретарей ЦК правишь?
 
Я оглянулся и пожал плечами:
 
— Какое мне дело до секретарей? Просто, вы, как истинный казах, завтра вместо “ковыльная степь” на весь зал произнесете “кобыльная степь”.
 
Он рассмеялся, покачал головой и сказал:
 
— Саған дауа жоқ. Садись, пей шубат. Скоро женешен приедет, будем обедать.
 
… В другой раз Жан-ага позвонил и сказал:
 
— Баха, надо бы посидеть вечерок вместе за ужином. Я хочу пригласить еще и Рахимжана. Как у тебя отношения с ним?
 
— Нормально,- ответил я.
 
— Отвечай по-человечески,- вспылил брат.
 
Я тоже взорвался:
 
— Какие могут быть отношения? Нормальные. Я люблю его. В конце концов, я же ему не рейхстаг, чтобы на моей макушке флаг воодружать!
 
Жан-ага поперхнулся в трубку, издав какой-то странный, хрипящий звук, а потом проговорил:
 
— Ладно, в таком случае, как ты выражаешься, все нормально.
 
… Я шучу через силу Мне горько, что нет сейчас этих родных
 
людей. Рахимжап-ага Кошкарбаев, герой штурма рейхстага, поднявший первым знамя над ним, был непревзойденным рассказчиком, любил шутки, смех. И на шутки даже таких дураков, как я, не обижался. Я вспоминаю веселое через боль, потому что так мне кажется, что они живы и все еще рядом со мной, что вот сейчас раздастся звонок и войдет Жан-ага в своем сером костюме с депутатским значком на лацкане, а потом затрезвонит телефон и я услышу голос Рахимжана-ага, рассказывающего новую веселую историю, которую другому человеку пересказать уже невозможно...
 
Я начинаю понимать, что узы, связывающие людей, это не нити, а какие-то крепчайшие волокна, сотканные из космических лучей. Когда они рвутся, то лопаются и сосудики сердца, и душу заливает горячая кровь, в чем-то опустошающая и чем-то омывающая все твое существо.
 
А потом приходят фантомные боли, какие бывают у больных, которым отрезали руку или ногу. А им кажется, что все время болит нога, хотя ее уже нет совсем...
 
Такие боли стали ко мне впервые приходить после смерти отца. А после ухода брата они начали возвращаться с двойной силой.
 
Задолго до смерти Отец собственноручно нарисовал собственную могилу, где изобразил холмик и четыре деревца по сторонам. Мы с Зейнеп не понимали, что он там изображает, но он ткнул пальцем в бумагу и сказал своим спокойным густым голосом:
 
— Вот здесь буду лежать я. Не кладите мне камни на грудь после смерти; их достаточно наваливали на мое сердце при жизни. Если уж вам будет так уж не по себе, коли вы оставите меня без памятника, то положите простую мраморную плиту, а на пей пусть художники вырежут мою подпись. И не надо никаких дат, ни рождения, ни смерти.
 
— Да никто не позволит оставлять тебя без надгробия,- сказал я недовольно. — Выдумываешь все раньше времени.
 
— Дурак! Ты ничего не понимаешь!- крикнул Отец. — Когда кончится пища моя на этом свете, мой казан перевернется. Я никогда не занимал чужого места, и я хочу побыстрей освободить его для других усопших, не отгораживаясь от них оградкой и памятником. Разве в памятнике дело?! Гордо смотрит в мир изваяние из камня или металла, а внизу все гниет, поедаемое червями. Я хочу побыстрей слиться с землей родной.
 
… Когда Отец умер, я показал этот рисунок Какимжану-ага и рассказал ему о словах нашего Отца. Брат задумался, а потом покачал головой:
 
— Нет, так нельзя. Свята просьба его, но он при жизни не принадлежал себе, и после смерти будет принадлежать народу. Я думаю, что он простит нас, если мы все же поставим памятник народному батыру, чтобы людям было к кому приходить.
 
— Мое дело передать слова Отца, брат,- вздохнул я.
 
— Народ нас не поймет,- отвернулся он от меня.
 
Димаш Ахмедович Кунаев поручил ему заняться памятником отцу, наказав сделать его таким, чтобы люди сразу узнавали место успокоения Баурджана Момыш-улы. Жан-ага отвергал разные проекты, пока наконец не подписал тот, который пришелся ему по душе. И, как выяснилось позже, понравился и народу. Памятник восстал в горах, как утес. Склон этой горы на кладбище Кенсай открыл первым наш Отец. За ним пришли к нему братья его: Курманбек-папа, Рахимжан-ага… Но я не думал, что так скоро позовет Отец к себе и своего старшего сына, Какимжана Казыбаева. И вот лежат они вместе, и пусть Всевышний даст им всем Иман.
 
А до этого, когда мы с братом ездили к родным могилам, и он читал Коран, я расслышал однажды тихо сказанные слова:
 
— Отец, прости за то, что придавили тебя камнем и бронзой. Но ведь ты терпел и не такие тяжести. Вынеси ради народа и эту боль.
 
И я понял, как мучило Жан-ага сознание того, что он не в силах был исполнить последней воли нашего Отца...
 
А в то же время тяжелые камни накапливались в его собственном сердце, но он не хотел и не умел перекладывать собственные тяжести на других людей. Мне он тоже не рассказывал о падавших на него обидах и несправедливостях, оберегая меня, как он привык оберегать всех. После каждой своей поездки по Казахстану я приходил к брату и давал своеобразный отчет об увиденном, подмеченном и прочувствованном. Он внимательно слушал меня, делая про себя какие-то выводы.
 
Мне необыкновенно понравилась Кзыл-Орда, несмотря на крайне бедственное положение этой многострадальной области. Люди там красивые, мужественные, приветливые, сумевшие сохранить все лучшее из обычаев и традиций народа, хотя беда в тех местах смотрит из каждого угла бездонными черными глазами. Талантливых людей вдоль священной поймы Сырдарьи великое множество. В каждом районе созданы школы для талантливых детей, готовящих певцов, жырау, термеши. К тому же, люди там гостеприимны, доверчивы и простодушны… Я скучаю по ним.
 
Выслушал мой рассказ, Жан-ага вздохнул:
 
— Когда-то вся наша степь была добродушной и сильной. Она была доброй и щедрой. А сейчас она истощена, отравлена, унижена. Два прекрасных глаза ее, Арал и Балхаш, высохли от горя. Но беду эту принесли люди своими руками. Неужели Кзыл-Орда останется заповедником народной души? Как больно!
 
— Мы ехали в Кармакчи, Жан-ага, и обочины дороги на всем пути были белыми. В стороне горел тугай. На дереве джиды сидел одинокий белый фазан. Я спросил, почему обочины белые, не известняк ли здесь. Мне ответили, что это соль Арала.
 
Жан-ага застонал едва слышно и прошептал:
 
— Несчастная моя земля! И ты еще жива? Прости неразумных… Сейчас я могу сделать для народа больше многих, но как мало на самом деле я в силах исполнить. Если бы ты знал, как связаны мои руки, как скованы уста! Все решается не здесь. Нам приходится действовать с оглядкой, лукавить, убеждать тех, кто не знает местных условий, да и не желает считаться с ними. И все для того, чтобы ослабить железную хватку на горле народа. Земля народа — это цельный организм. Сейчас этот организм болен, но и его собираются разрезать на части, ампутировать целые области, чтобы пришить к чужеродному телу. Ты был слишком молод, когда Хрущев и Юсупов отдали наши южные районы Узбекистану. Это была очень болезненная операция для обоих народов. Прошлые трагические ошибки, кажется, ничему нас не научили. И сейчас единое тело, уже в конец измученное, пытаются разорвать на части. Будет ли тогда жив народ с наполовину отрезанным языком и отрубленными конечностями?!
 
В глазах брата плескалась такая боль, что я отшатнулся. Я понимал, что он говорит о каких-то страшных вещах, но все же не раскрывая детали, и только спустя несколько лет многое из его слов стало ясно. Но в ту пору сказанное им явилось для меня откровением, и душа как будто перевернулась.
 
— Огромные гири висят на руках и ногах. Несмотря на это, мы обязаны бороться с проклятым засильем. Всюду беззаконие, коррупция, произвол. Министерства и ведомства ведут себя на земле народа, как удельные князья. Из-за них дышит ядом фосфатов Джамбул, ядом бокситов Аркалык, отравлены Чимкент, Усть-Каменогорск и многие другие наши города. Алма-Ата насквозь пропитана отравой. У кормящих матерей яд вместо молока. Женщинам почти в категорической форме предписано не рожать детей. Будет ли жив народ без детей, без своего будущего?!
 
Я впервые в жизни видел брата в таком состоянии. Обычно он был очень сдержан, казался даже невозмутимым, но сейчас хранить в себе страшную боль оказалось не по силам и ему. А он продолжал, обращаясь словно не ко мне, а к себе, к своей душе:
 
— Сейчас ко мне стекается огромный поток информации, почти каждая из которых представляет проблему, требующую немедленного решения. Как остановить грабеж? Как открыть закрытые в приказном порядке школы на родных языках? Как прекратить обнищание крестьянства? Каким образом перекрыть путь потоку миграции? Как найти работу молодежи? Мы пытаемся объяснить, что необдуманные действия неизбежно приведут к крови, к разгулу охлократии, но нас останавливают окриками, обвиняя в паникерстве и в неверии в силу государства. Люди перестают слышать друг друга.
 
— Почему же народ не знает ничего о происходящем? — спросил я.
 
— Народ видит то, что у него перед глазами. Все недостатки и пороки поэтому кажутся ему частными. А путь к правде закрыт. Верно, писатели видят и понимают, может, немного больше других, но и на них есть узда. Я сам вынужден держать ее в своих руках, чтобы не было еще больших бед. Они поднимают свои голоса, но слышат их только такие же писатели. Да и какой толк сейчас, если услышат их массы. Высказавшись, писатели как будто забывают о поднятой проблеме и начинают писать не только книги, но и доносы друг на друга. Жалоб очень много, и с каждой надо работать. Творческие союзы в данный момент являются как бы крошечными моделями общества, где царят рвачество, диктат, забвение основных задач, равнодушие к человеку. Люди выпрашивают себе ордена и лауреатства, дерутся за депутатские значки. Если создатели нравственного здоровья общества таковы, то каково будет само общество? Но можно понять и людей, теряющих уверенность в завтрашнем дпе. Все они вызывают сочувствие, даже сломавшиеся,-горько закончил Жан-ага.
 
— А сломавшихся много?- поинтересовался я.
 
— Больше, чем ты думаешь,- ответил он.- Но есть и павшие, как в бою. Ты знаешь их. Это наш отец и Мукагали. Это Булатов, водружавший знамя над рейхстагом вместе с Рахимжаном. Он ушел из жизни, написав Рахимжану письмо: “Рахимжан! В этой жизни нет справедливости”. Но справедливость придет, я слышу ее шаги. Ты не теряй веры в нее.
 
— Справедливость абстрактна, — заметил я. — В кого я должен конкретно верить?
 
— Единственной силой, способной консолидировать общество, является партия. Она тоже сейчас загрязнена случайными людьми, попутчиками, проходимцами, но основа ее чиста, и она обязана выздороветь, избавившись от всего чужого, выправив все деформации. И тогда она поведет человека к высотам космического разума, примирившись с религиями, которые всегда готовы прийти на помощь в деле добра. Когда восстанут из пепла разрушенные храмы, общество начнет прозревать и выздоравливать. Людям необходимы не столько клубы и дворцы, сколько храмы, где можно остаться наедине с совестью, — сказал брат и поднялся. — Прости меня, я очень устал.
 
… Да, он очень уставал, и это было заметно. Ведь усталость накапливается батманами, а выходит мискалями. Но телесная усталость проходит гораздо быстрее, чем опустошающая усталость души. От нее все сильнее болит сердце.
 
Усталости в нем становилось все больше, но он хотел работать, как всегда, на пределе сил. Он собирался написать большую книгу воспоминаний о нашем Отце и о Рахимжане-ага, но не успел. Он сумел только начать эту книгу, отрывок из которой вошел в сборник воспоминаний о Баурджане Момыш-улы. Я думаю, что в его архиве сохранилось немало материалов об этих и других людях, которые непременно использует в своих будущих работах Орынша-женеше. А мой долг — перевести на русский язык те труды, которые успел завершить мой старший брат.
 
Но он успел съездить на родину отца, взяв с собой женеше, Ержана и своего младшего сына Батыра. Он показал им все памятные места, побывал с ними в совхозе имени Баурджана Момыш-улы, посмотрел памятник, воздвигнутый там вдоль Великого Шелкового Пути, зашел в райком партии, поговорил насчет музея отца, заехал в обком, где обговорил в общих чертах мероприятия, связанные с предстоящим восьмидесятилетием батыра.
 
Вернувшись в Алма-Ату, Жан-ага позвонил мне и спросил о моих планах на ближайшее время. Я ответил, что нам предстоит поездка в Уральскую область, а затем в Кзыл-Орду. А еще было приглашение из Байганинского района Актюбинской области, где мы были в 1984 году и нашли там много родных людей. Он попросил отложить на время все поездки, сказав, что собирается взять нас с собой к себе на родину в Саркандский район Талды-Курганской области. Он добавил еще, что выедем мы довольно большой группой, потому что он хочет захватить с собой в поездку ряд своих родственников и земляков, живущих и работающих в Алма-Ате. А затем рассказал предысторию.
 
Оказывается, накануне у него был разговор с каким-то талды-Курганским функционером, который заметил, что Саркандский район никаких особо выдающихся личностей не выдал за все время своего существования. Какимжан-ага рассмеялся и сказал, что даже один лишь совхоз “Бакалинский” этого района дал народу двух докторов наук и шесть кандидатов, которые трудятся с огромной пользой для науки и общества, являясь профессорами и доцентами ряда вузов столицы и республики.
 
Район хотел торжественно отметить его шестидесятилетие, но Жан-ага запретил все пышные торжества, сказав, что мы едем работать, что это будет встреча земляков. Один из приглашенных, ректор Актюбинского пединститута, приехать не смог, но все равно, мы выехали в довольно солидном составе: Жан-ага, женеше, Батыр, Хусаин Рысалдинов, Амангельды Бекбаев, Болат Болсанбеков, Зейнеп и я, да еще доцент за рулем — Адильбек, и профессор Сакен Дорженов. Да и жены у всех тоже кандидаты наук. Амангельды и дочь взял с собой, очень милую, умную, добрую и ласковую девочку Анель. Было удивительно, как мы все сдружились и сблизизись за эти пять-шесть дней.
 
Поездка действительно была полезной и результативной. Ученые отчитались перед земляками, и было видно, что люди радовались тому, какими большими делами занимаются их сыновья. Нам всем приходилось выступать всюду, рассказывать о творчестве и родстве. Нас люди приняли родней родных. Я встретил там живых героев произведений своего брата, а они в нем узнали одного из героев моих книг. Одна пожилая женщина, мать, в доме которой, мы ночевали, Тушкен-апа тетя Амангельды, обладала удивительным даром рассказчицы, и великое народное слово в устах ее звучало естественно, как хороший кюй. Тушкен-апа в разговоре с Какимжаном-ага, я помню, сказала: “Шырағым, төбесіз жер болмайды, төресіз ел болмайды”, то есть, “Не бывает земли без холмов, а народа без властителя”. И вся ее речь была пересыпана яхонтами и изумрудами народного красноречия, и я в тысячный раз пожалел о том, что не пишу на родном своем языке, что потери мои велики и невосполнимы.
 
Огромное впечатление произвел на меня там еще один человек. Имя ему — Болат Макетов. Он работал председателем колхоза в том районе и пользуется высоким уважением всего многонационального района. Из-за прямого и неукротимого нрава, честного взгляда на жизнь, любви к людям, с которыми он работает, из-за того, что он по-отцовски защищает своих питомцев, его, кажется, не особенно жалует районное начальство. Но он делает свое дело ради людей, да с таким задором и умением, с такой заботой, что народ его любит и ценит. Смеясь, Болат рассказывал, что он никогда не ругает чабанов и строителей, полеводов и садоводов, а просто пишет каждому стихи, отмечая его достоинства и надеясь, что он не даст себя обогнать соседу, а будет трудиться лучше, чем соседний бригадир или завфермой. В чудесных горах он создал озеро, где развел рыбу, а по берегам множатся кролики. И все это для людей. Озеро местные жители так и называют “Макет-коль”. А рассказчик он такой веселый и своеобразный, что глядя на него, я невольно вспоминал нашего Рахимжана-ага.
 
Жан-ага заметил мой интерес к этому человеку и сказал, что со временем напишет о нем большой рассказ, а если получится, то и повесть. А мне хотелось написать обо всех людях, которых я встретил там. Заместителем Макетова работал Серик, которого Жан-ага как будто оставил мне в наследство младшим братом. Мне кажется порой, что брат хотел, чтобы его место, когда он уйдет, занял другой, молодой человек, о потере которого мне скорбеть не придется, зато будет кому поплакать обо мне.
 
… На похороны моего брата приехали аксакалы из Сарканда и Аксу. Они плача читали молитвы, вспоминали моего брата, а когда уезжали, то сказали мне:
 
— Бахытжан, не отдаляйся от нас. Помни, что не зря Какимжан привозил тебя в наш аул. Наш аул — это твой аул. Мы все тебе родичи, и ты для нас не чужой, а сын наш и брат. Не забывай нас!
 
И слова стариков были для меня высшей наградой и утешением в дни большого потрясения. И я вспомнил слова моего Жан-ага, который когда-то сказал мне:
 
— Не уходи в черные глубины своего сознания, малыш. А ищи в народе лучи светлые, которыми ты будешь счастлив. Да, ты человек счастливый, потому что народ видит в тебе таберик, оставшийся от своего батыра. Тебе никогда не превзойти славы нашего Отца, но она тебе и не нужна. Ты слаб, а слава может обжечь твои крылья. Судьба мудро распорядилась, отдав тебе тепло твоего народа. Во всем Казахстане нет для тебя чужого уголка, чужого аула, постороннего дома, чужого человека. Вся великая степь — твой аул. Каждый казах -твой брат. Но помни, что это не твоя заслуга, потому что сам ты для народа ничего путного не сделал. Это завещание Отца нашего. Ты никогда не будешь выше народа, поэтому не забывай слова нашего Отца о том, что перед народом ты всегда должен держать голову низко склоненной.
 
Я помню слова Отца и моего старшего брата. У них был прямой и праведный путь, “клянусь звездой, летящей с небосклона”. У меня не всегда все получается, но это, наверное, тоже закон жизни. Но главного нравственного закона уважения к ушедшим и сочувствия к живущим, почитания старших и любви к младшим я стараюсь не нарушать. Ибо это великий аманат, оставленный мне самыми близкими для меня людьми, которые сейчас лежат рядом на высокой горе кенсайского зирата, и, как чудится мне, озирают мою дальнейшую жизнь. И мне очень хочется телом лечь рядом с ними, когда рано или поздно придет мой час, а душой отправиться в беспредельный и чистый путь, где, возможно, я встречу их снова. Я горестно счастлив. Судьба подарила мне прекрасные встречи!
 
Он оставил мне в наследство не только часть своей духовности и мудрости, хотя мудрость я унаследовать в достаточной мере не сумел, но и близких людей. Его семья давно стала моей семьей, его теплый дом вот уже много лет является моим домом. Дети моего Жан-ага безоговорочно считаются моими племянниками. У Наргуль, старшей дочери моего ага, и Нуркена растут прекрасные дети. У Нуртаса, моего второго племянника, хорошего врача и ученого уже двое детей. Батыр тоже имеет прекрасного малыша и чудесную супругу Зауре.
 
Даже когда умер Жан-ага, я не боялся, что дом его остынет для меня, и моя Орыпша-женеше доказала это.
 
Я выучил несколько сур Корана, чтобы читать их там, куда упали текучие звезды моих близких. Государству это не принесет вреда.
<< К содержанию

Следующая страница >>