Главная   »   Дмитрий Снегин. Личность и Время   »   ЭТОТ НЕПОНЯТНЫЙ АТАМАН АННЕНКОВ, или КАК МИТЯ ПОЦЕЛУЕВ СТАЛ ДМИТРИЕМ СНЕГИНЫМ


 ЭТОТ НЕПОНЯТНЫЙ АТАМАН АННЕНКОВ, или КАК МИТЯ ПОЦЕЛУЕВ СТАЛ ДМИТРИЕМ СНЕГИНЫМ

 

 

Ну а как же произошло превращение Мити Поцелуева (тогда еще студента Алма-Атинского сельхозинститута) в молодого поэта Дмитрия Снегина?
 
Это случилось семь десятилетий назад и довольно-таки быстро еще до официального посвящения его в писательский сан, которое состоялось с прямого благословения мэтров казахской литературы — Ильяса Джан-сугурова, Сакена Сейфуллина, Сабита Муканова, Беимбета Майлина, Мухтара Ауэзова, Габита Мусрепова...
 
А посодействовал ономастической метаморфозе, как это ни звучит странновато, "черный атаман" Борис Владимирович Анненков, чьим именем в Семиречье, как в Северном, так и в Южном, а также других местах, где он появлялся со своим воинством, долгие годы пугали не только малых детей.
 
Однако все по порядку.
 
Тогдашние мэтры литературы (каждый в отдельности и все вместе) сразу увидели в Поцелуеве-младшем не просто основательные задатки стихотворца, а умелого и точного переводчика, одаренного поэта именно — казахстанского.
 
Причем, казахстанского не только по рождению и географии жития, но, прежде всего, истово влюбленного в хорошо знакомую (можно сказать, тщательно и достоверно изученную) живую стихию многонационального творчества, особенно казахского, уйгурского, дунганского — как сугубо профессионального, так и фольклорного, способного навести прочные живые мосты между этим творчеством, лучшими его представителями и русской песенно-стиховой культурой, а через нее и с культурой мировой.
 
Надо сказать, что первым, кто не только заприметил у Снегина эти замечательные свойства, но и нашел им устойчивую точку приложения, был Ильяс Джансугуров. А действовал он безошибочно и быстро через директора Алма-Атинского сельхозинститута Ураза Кийкымовича Джандосова.
 
Через 60 с лишним лет сам Снегин об этом поведает так:
 
"… Однажды, в разгар благословенной семиреченской осени меня вызвали к директору института… Мы, студенты, уважали своего директора, гордились им. Он был бесстрашен и верен в любви, когда СУДЬБА столкнула его с девушкой, как тогда говорили, из классово-чуждой среды.
 
Спустя десятилетия я попытаюсь рассказать об этом ярком, с непростой СУДЬБОЙ человеке, о его детстве и юности в дилогии "Утро и два шага в полдень". Удалось ли, не мне судить, но не написать я не мог. Повторяю, это произойдет спустя годы и годы. А в тот радужный день я не без трепета перешагнул порог директорского кабинета не потому, что приблизилось и всеми ощущалось время тревог, а потому, что вызывал д и-ректор, перед которым должно быть в ответе за все.
 
Джандосов был в своем обычном полувоенном костюме. Гимнастерка туго перепоясана широким ремнем с хомутиками, на которых обычно крепились кобура или кавалерийская шашка. Густой непокорный чуб отливал воронением. Окинув меня насмешливо-веселым взглядом, директор сказал:
 
"Ты становишься знаменитостью… С тобой хотел бы познакомиться Ильяс Джансугуров… Звонил он на днях, приглашает к себе. Вот адрес. — И пошутил. — Не только рыбак рыбака, но и поэт поэта..."
 
Надо сказать что слово судьба у Дмитрия Федоровича всегда было в чести, и как таковую {ГаШт, ГоПипа, ВезИпу, Ваз Los das Schicksal, участь, юдоль, жребий, тагдыр, жазмыш) он воспринимал в большей степени стоически, в русле концепций Аристотеля, аль-Фараби, Спинозы, Вольтера, Канта, Шиллера, Герцена, Маркса, Ганди, Толстого, Абая и еще множества истинных учителей жизни, чьи великие творения у него всегда были под рукой на книжных стеллажах в рабочем кабинете. Но не чужда была ему и неукротимая жажда бетхо-венски решительно переломить рок, осознанно или стихийно идти ему наперекор. Наверное, без такого парадоксального единства (единения) не бывает истинного творчества.
 
"Ты зачем взял в руки карандаш?" — спросил Джансугуров у молодого Снегина.
 
Снегин растерялся:
 
"Какой карандаш?"
 
"Которым пишут стихи".
 
"Но, Илъяс-ага..."
 
Поэт прервал:
 
"Ты не обижайся. Надо знать-зачем взял карандаш. Иначе не станешь поэтом. В жизни людей все держится и движется делом. Дела, к счастью, бывают добрыми и, к несчастью, злыми. Поэзия — дело доброе..."
 
Примерно такие же мысли внушал молодому Снегину и другой его старший современник, которому в глазах последующих поколений роковая судьба (расстрелян НКВД) подарила истинное бессмертие, определив его по справедливости в великие евразийцы и энциклопедисты. Я говорю о подлинном гении аграрной науки, художественной литературы, искусствоведения Александре Васильевиче Чаянове. Уже на склоне лет ему Снегин посвятит проникновеннейшее повествование "Четыре ведьмы, или Появление и исчезновение профессора "Ч" в Алма-Атинском сельскохозяйственном институте".
 
"О таких, каким был он, академик Николай Иванович Вавилов сказал: ''… пойдем на костер, будем гореть, но от убеждений своих не откажемся". Когда СУДЬБА свела меня с Александром Васильевичем он уже б ы л н а к о стреигорел. Это теперь я вижу, а тогда не видел, не почувствовал боли, причиняемой ему адским пламенем..."
 
— напишет Снегин о Чаянове в середине 90-х годов XX столетия.
 
А о себе скажет едва ли не уничижительно:
 
"… Мой культурный уровень, образование и воспитание, -все то, что делает нас интеллигентными в мыслях, чувствах и поступках, оставляло желать лучшего. О гражданской зрелости нечего и толковать ".
 
До сих пор не возьму в толк — зачем понадобился Дмитрию Федоровичу этот явный самооговор?
 
Когда я спросил его, он ответил наполовину шутливо:
 
"Как зачем? Для остроты сюжета и динамики действия. Такое, право, и с самим Пушкиным бывало..."
 
Короче, если встреча с Джансугуровым стала для Снегина в самом буквальном смысле судьбоносной, то тесное духовное общение с Чаяновым еще более укрепило неизбывную любовь Дмитрия Федоровича к поэзии (и литературе вообще)
 
— любовь, которая, как особо отмечали мэтры нашей литературы, органически сочеталась у Снегина с его с пытливым интересом к древней и недавней истории Семиречья, Казахстана, России, всей Евразии и планеты.
 
Напрасно ныне иные полагают, что в ту пору не бытовало такого понятия — "Евразия". Как раз наоборот! Евразийские мотивы, возникшие в седой дали веков, все сильнее звучали в творчестве самых разных философов, поэтов, прозаиков, публицистов, социологов. Прояснению концепции евразийства, как культурно-исторического, этнографического и этнологического единения народов, способствовала искренность, с какой утверждалась эта благородная идея в умах современников.
 
"Сливаясь с родной и окружающей нас стихией культуры и жизни, мы не стыдимся признать себя евразийцами”, — говорилось в их программном документе, изданном в Софии в Двадцать первом году — "Исход к Востоку. Предчувствия и свершения". И первый поэтический сборник Снегина "Ветер с Востока" (напомню — год Тридцать четвертый) оказался созвучен евразийским духовным обретениям, неразлитно связанным с самой Историей, особенно недавней. Именно она была перенасыщена избыточной концентрацией гигантских противоречий, доводивших миллионы людей, целые государства до кровавого абсурда гражданских и прочих войн.
 
Вполне закономерно, что именно эти темы и в поэзии 20-30-х годов занимали немало места, особенно варьируясь в наиболее ходовых коллизиях — стан на стан, отец на сына, сын на отца, брат на брата и выбирая в свой эпицентр приличествующие Великой Смуте крупные фигуры из противоборствующих лагерей.
 
Не избежал тут великого искуса и Дмитрий Федорович.
 
Вот тут-то его поэтическим вниманием и завладел властно по-своему притягательный образ "черного атамана" Анненкова. Позже о нем писали многие.
 
Что это был за человек?
 
В одних оценках, довольно однозначных, — мерзопакостный палач, отъявленный мерзавец, садист, насильник, вешатель, фигляр и патентованная сволочь, какой на всем земном шаре мало (С. и М. Мартьяновы. Дело Анненкова. "Простор", 1970, №№ 10-11; С. Григорьев. Операция "Атаман". В кн.: Чекисты Казахстана. "Казахстан", Алма-Ата, 1971).
 
В других аттестациях, диаметрально противоположных, -благородный дворянин, потомок декабриста, сосланного в Сибирь, одареный военачальник, искренний и честный борец за истинную державность("Веди. Православная русская газета", 1988, № 1-2(16).
 
В Тридцать девятом году небезызвестный апостол Белой Идеи Петр Николаевич Краснов (повешенный в СССР в Сорок девятом вовсе не за участие в Гражданской войне — он эмигрировал (в Германию) раньше других своих сподвижников, а за активное пособничество Гитлеру во Второй мировой войне) попытался в очередной книге (генерал-лейтенант, как и Анненков, был одержим писательством) найти золотую середину. Краснов разделил Анненкова на двух людей — на Анненкова Одиннадцатого — Тринадцатого годов, когда тот резко отличался в Сибири и Семиречье высокими качествами от довольно-таки серой массы казачьих командиров, и на Анненкова Восемнадцатого — Девятнадцатого годов, когда Борис Владимирович, самовольно провозгласив себя Войсковым атаманом Семиреченского казачьего войска (в пику законно избранному колчаковскому генералу Ионову) во главе т. н. Отдельной Семиреченской Армии под черным знаменем (на стяге — адамова голова: человеческий череп и под ним кости крест-накрест) своими кровавыми художествами наводил всеобщий страх).
 
Жуткий ужас перед его беспощадным воинством стал тоже мощным подспорьем в невиданном упорстве, который проявили участники Черкасской обороны — жители села Черкасского и других крупных населенных пунктов Семиречья, всеми силами активно и многомесячно противостоявших "черному атаману".
 
А далее произошли события из разряда библейских чудес. Вынужденный под натиском Красной Армии покинуть территорию Казахстана, Анненков через несколько лет мытарств на чужбине вроде бы добровольно возвернулся в СССР, публично (да неединожды) раскаялся и предстал летом Двадцать седьмого в Семипалатинске перед открытым судом.
 
До сих пор так и не раскрыты психологическая тайна его возвращения, а также механика операции ОГПУ по извлечению атамана из Китая.
 
Как бы то ни было, резюме Краснова было таковым:
 
"Анненкова расстреляли большевики. Этим сняли они с него вольные или невольные ВИНЫ его партизанства и приобщили его к сонму мучеников, умученных за Россию" (П.Н. Краснов. На рубеже Китая. Париж, 1939).
 
Не след корить искушенного литератора, каким был Краснов (чего стоит изданный в конце 20-х годов в Берлине его роман в 8-ми частях — "От Двуглавого Орла к Красному Знамени"!), за красоты стиля ("… мучеников, умученных"). Главное, пожалуй, в том, что в Тридцать девятом Краснов признал вины своего бывшего (по Семиречью) подчиненного.
 
У Снегина же никаких сомнений на счет множества вин Анненкова не было и не могло быть. И в кусках поэмы, тщательно отобранных в Тридцать третьем году молодым сту-дентом-стихотворцем для публикации в журнале "Литературный Казахстан" (со временем этот журнал примет имя, данное ему Онегиным уже как его главным редактором — "Простор"), он воздал "черному атаману" должное по всем параметрам классовой праведности.
 
Лишь десятилетия спустя, в историко-революционной эпопее "В городе Верном" Снегин найдет объективный ракурс -однако не сразу.
 
Пробной же публикацией станет фрагмент из третьей части романа, напечатанный 12 января Шестьдесят восьмого года в талдыкурганской областной газете "Заря коммунизма". Ее читали, прежде всего, как раз в тех местах, где еще было немало свидетелей и участников Черкасской обороны. Фрагмент состоял из подробного описания встречи Анненкова с вынужденным союзником "степным принцем" Сарымулдой Коке-новым и отнюдь не симпатизировавшей атаману молодой красавицей Айгуль.
 
Кого же она видит перед собой? Жестокого зверя в человеческом обличьи? Вовсе нет. Снегинский Анненков ничуть не лицедействует, раскрывая душу благовоспитанного человека. Его манеры обвораживают естественной утонченностью. К тому же он прекрасный знаток Востока, его языков, обычаев и нравов. Да и главная его печаль (тоже ненадуманная) в громадной личной трагедии: "Он праздновал победу, а победы не было. Новая Россия напирала со всех сторон -голодная, тифозная, но яростно победная: уничтожала и теснила сторонников самодержавия, Учредиловки и прочих "свобод" без Ленина и комиссаров ". А ведь выпади на его долю обстоятельства совершенно иные, то он, Анненков, непременно стал бы подлинным защитником народа, а не его невольным мучителем. Ей-то, Айгуль, Борис Владимирович не сказал, что из всех казахских поговорок он признавал одну: "Жіптің, сөздің қысқасы жақсы". Что по-русски звучит тоже очень понятно: ''Хороша речь короткая, а веревка длинная'' Или — наоборот: веревка длинная, а речь короткая. От перемены мест слагаемых сумма не меняется. В любом случае его офицеры длинных разговоров с толпой не вели, и когда надо было окончательно рассчитаться с кем-то ее же руками, поясняли доходчиво: Люди! Наш и ваш брат Анненков приговорил этих злодеев. Казните их самой лютой смертью, а в награду можете забрать их барахло''.
 
Хорошо помню по работе в Секторе художественной литературы Отдела культуры ЦК Компартии Казахстана, шквалом какой разноголосицы встретили в конце 60-х годов ветераны Гражданской войны роман давних снегинских сомышленни-ков Михаила Митько и Леонида Кривощекова "Огненное кольцо". О той самой Черкасской обороне, про которую упоминала дочь Снегина в письмах с педагогической практики из Пока-тиловки к отцу. Но если в Покатиловке, сыгравшей свою роль в обороне от Анненкова, отнеслись к роману весьма приветственно, то невесть откуда взявшиеся правдоискатели готовы были отправить обоих авторов на костер.
 
Особенно досаждал всем некто Исиков. Кряжистый дядя с тучным затылком и вечной полевой сумкой, набитой грозными обличениями, буквально неистовствовал в своих опровержениях.
 
Побывал он и у Снегина.
 
Разговор сложился не в пользу Исикова, а окончательный вывод Снегина был прост, как огурец:
 
"Прохвост!"
 
Исиков не успокоился. Еще долго его маршруты пролегали через кабинеты издательств, редакций, советских и партийных органов, в том числе и через ЦК. Себя он называл командиром крупного партизанского подразделения героических черкассцев.
 
Дмитрий Федорович (он тоже хотел написать роман о Черкасской обороне да сомышленники опередили) как в воду глядел. Особого труда не стоило точно установить: когда красные казаки — черкассцы держали свою легендарную Оборону, Исикову едва исполнилось то ли 12, то ли 13 лет. Убедившись, что в ЦК прекрасно осведомлены о его геронтологических данных и действительных участниках Обороны, самозванный обличитель притих, а потом и вовсе оставил свои демарши.
 
Зато не успокаивался его напарник по жанру, неизменно подписывавшийся гордым титулом член КПСС — правдолюбец-ветеран Сапрыкин. Никак не отставал он от Снегина и от его романа "В городе Верном", усердно уличал в небрежном подходе к изображению тех или иных обстоятельств, грубых смещениях, исковерканных фактах. Так, по Сапрыкину, ссылавшемуся на престарелую бабушку-очевидицу, белые, заняв 16 августа Восемнадцатого года селение Лепсинск, первым казнили казака Чернова, а не вторым. Это раз. Дерево карагач (вяз) в Лепсинске не растет. Это два. И так далее. "Прошу редакцию газеты "Огни Алатау", если для публикации извлечь ничего нельзя, то поставить в известность об этом писателя тов. Снегина. Сообщив мне" (ЦГА РК, ф. 1965, оп. 1, д. 639, л. 1).
 
Разумеется, Снегин в известность поставлен был. Он с должным уважением относился даже к предвзятым замечаниям — таковым было его давнее правило.
 
Но на сей раз смиренно отмолчался и неугомонный Сапрыкин. Что по-своему тоже подтверждало очевидное: с трудной задачей художественно-достоверной реконструкции непростого облика Анненкова Снегин — как писатель — справился.
 
Однако в Тридцать третьем году ему — начинающему поэту — такая задача оказалась не под силу. Тем не менее определенными художественными достоинствами куски поэмы, несомненно, обладали.
 
Их лучше автора видел, как говорил сам Снегин, его самый близкий друг той поры, уже хорошо известный в литературных кругах прозаик и критик, никогда не унывавший, Виктор Черкесов. Но крепко сдружили их вовсе не проза и критика, а — поэзия и горы. Оба горячо любили настоящие стихи, прекрасно сочетаемые с ближними и дальними походами в предгорья и горы — к урюковым рощам, в еще никем не заселенное Бутаковское ущелье, в не ведавшее тогда свадебных автомобильных верениц, людских толп, скопищ бытового мусора урочище Медеу, где чапаевский комиссар Дмитрий Фурманов организовал прекрасный госпиталь для раненых красноармейцев (кому-то помешала мемориальная доска об этом и ее некие доморощенные манкурты безвозвратно убрали), на Алма-Атинское озеро, а то и на горный перевал Кумбель, куда чудесная и долгая (само собой не очень-то и легкая, но вполне одолимая) тропа (сам знаю!) полна несказанных, очевидно, не хуже райских красот.
 
Внешне весьма неказистый, Черкесов обладал немалой выносливостью. Это помогало ему ночами напролет просиживать над умными книгами и рукописями (в основном чужими), а походы в горы были ему в радость. Как и Снегин, натура, щедро одаренная Богом бескорыстием и дружеской верностью, чрезвычайной впечатлительностью и эмоциональностью, необыкновенный книгочий, знаток театра и живописи, он однако мог быть неподкупно-требовательным и даже резким. С кем угодно. И даже не резким, а в какой-то степени циничным и грубым, что на него в спорах, правда, находило редко. Но если находило, то он непременно выдавал оппоненту казахскую поговорку (а казахским языком он владел хорошо): "Ер-турманы алтын болса да, есектің есек аты қалмайды". Не знавшего этого языка тут же, прямо в лоб, угощал достоверным переводом: "И под золотым седлом ишак останется ишаком".
 
И вот, впечатлившись кусками поэмы и другими стихами сверстника, Черкесов, как вспоминал сам Дмитрий Федорович, молвил ему, неоперившемуся виршеслагателю, буквально следующее:
 
"Знаешь, Митя, по-моему, Пегас ты оседлаешь. Хотя сам понимаешь, конь это крылатый, но бесседельный, а потому очень норовистый и на ишака не смахивает. Однако дерзать надо! Видеть и любить, как советуют классики, жизнь во всех ее видах. И — читать, читать, читать!.. А вот фамилия, честно скажу, у тебя не очень круглая. С такой в Большую Литературу хода нет. Да-да, мой милый друг!.. По-це-лу-ев!.. Нет-нет! С По-це-лу-е-вым ты ни-ку-да, дорогой Митенька, не пробьешься".
 
"Что же делать?" — озабоченно спросил виршеслагателъ.
 
Ответ у Черкесова был наготове:
 
"Я тебе предлагаю очень приличное литературное имя. Псевдоним. У каждого ладного стихотворца должен быть хороший звучный псевдоним… Взгляни-ка, Митя, на прекрасные белоснежные вершины наших Синих Гор. Взглянул? Тот-то! Снег на них под солнцем круглый год. А вот теперь вслушайся, пожалуйста. СНЕГИН! СНЕ-ГИН! А? Звучит?"
 
"Вроде бы… Но у Есенина — "Анна Снегина"...
 
"Без всяких тут сомнений, пожалуйста! Решай! Или сейчас. Или никогда. Останешься навек По-це-лу-е-вым… Как в жестоком романсике… А что у Есенина есть, это я не хуже твоего знаю!"
 
Виршеслагатель тут же согласился:
 
"Снегинтак Снегин!"
 
К тому времени уже были у него готовы новые стихи, и Черкесов (а он работая в КазкрайОГИЗе — Казахстанском краевом издательстве — свел Снегина с Борисом Дмитриевичем Антоненко-Давидовичем, который стал перворедактором и крестным отцом изначального поэтического сборника "Ветер с Востока". Этот сборник вышел с двойным обозначением издательской географии: Москва — Алма-Ата.
 
"… я плохо знал себя и совсем не знал — каким сладостным притяжением, прямо-таки трясинным заглатыванием обладает все, что связано (пусть отдаленно) с миром изящной словесности, — писал спустя почти семь десятилетий Снегин. — Единожды сподобленный причастия из рук Музы Муз обречен до скончания дней своих быть верным и покорным ее рабом. Изменивший обречен на мучительные страдания..."
 
Но и у молодого Снегина, не изменившего Музе Муз, творческие страдания тоже были не менее мучительны.
 
Облегчить их стремился Черкесов. И если их разлучали отъезды, то друзья спешили обменяться письмами.
 
На бланке своего издательства 30 июля Тридцать третьего года Черкесов отписывал Снегину в Южный Казахстан, где тот был в командировке, очередные новости и назидания:
 
"Литературная жизнь в Лахмате (читай: в Алма-Ате) замерла совершенно — ты не нюнь, СТИХОТВОРСТВУЙ энергично, ободряя себя тем, что твои "куски поэмы" уже набираются и третью книгу "Литературного Казахстана" на днях начинают собирать.
 
Я доканчиваю литобработку отрывка М(ажита) Дав-летбаева "Партизанский отряд Алпысбая", читаю и собираюсь в Москву.
 
Приведу список книг, купленных для тебя:
 
A. Гатов. Книга стихов.
 
Э. Багрицкий. Избранные стихи.
 
И. Селъвинский. Декларация прав.
 
B. Гусев. Современники.
 
Б. Корнилов. Книга стихов.
 
Ильф-Петров. 12 стульев.
 
Г. Санников. В гостях у египтян.
 
В. Сидоров. Оттепель.
 
Плеханов. — т. ХIII (литература).
 
Б. Пастернак. Воздушные пути..."
 
Однако отбыв по издательским делам в Москву (раньше в отличие от Снегина он там никогда не был), Черкесов неожиданнно замолчал и — надолго. Командировки тогда в столицу были не краткими. Самолетами летали не часто, а по железной дороге добирались до столицы почти неделю. Столько же уходило на обратный путь. Но вот уже неделя истекла, другая, третья, а от Черкесова — ни слуху, ни духу.
 
Правда, была по прибытию в Первопрестольную весточка о том, что понравилась ему публикация Ильи Эренбурга в газете "Известия" за 27 сентября Тридцать третьего года -"Размышления на немецкой границе", читанная еще в вагоне. Черкесов обещал вернуться в Алма-Ату в конце ноября, когда истратятся "накопления":" Дни заняты музеями, выставками, вечера — театрами".
 
Снегин измаялся от долгого ожидания и полной неопределенности. Ничего не ведала и матушка друга. Хотели вместе с ней объявить официальный розыск. Но тут (наконец-то!) подал голос сам пропавший. Причину непомерно затянувшегося его молчания раскрыло большое послание Снегину (о матери Черкесов тоже не забыл), писанное 25 ноября того же года химическим карандашом на тетрадных листках в клетку.
 
"Милый друг!
 
Ты по поводу моей неписучести нервничаешь, а я сегодня юбилей отмечаю — сегодня ровно месяц, как я болею в Москве брюшным тифом!.. Не всякий алма-атинец может лежать в настоящей московской больнице… Надо сказать, что внешне мне город не понравился. В первый день приезда Студенецкий (очевидно, родственник по родной сестре, у которой остановился Черкесов — В. В.) много таскал меня по городу, показывая лучшие здания и улицы. Тверская—улица Горького, оказывается, имеет третье название — Блядвей. Впрочем, это бывший Блядвей, так же, как и бывшая Тверская, -проституток из Москвы вывезли ведь. Так вот оказалось, что все достопримечательные здания и улицы (в смысле красивости архитектурной формы) хороши только на фото, а в натуре — значительно мельче, серей и невзрачней. Уличное движение не ахти какое нью-йоркское, больше спокойствия, расчета и переходи любую улицу в любом месте.
 
Совсем другое дело — Москва изнутри. Богатство (культурное, разумеется) московских музеев и выставок — это колоссальное культурное богатство (хотя я успел прикоснуться лишь к его 10-й части. А мастерство артистов и режиссеров в лучших театрах (МХАТ, Вахтангова, Камерный, Мейерхольда)! Ведь меня, зрителя, после просмотра лучших постановок от театра до дома нервная дрожь колотила, так что едва зубы о зубы не разбил. За 17 дней я просмотрел 13 спектаклей. И надо сказать, хотя смотрел подряд, ничего не перепуталось, каждый спектакль запомнен и обдуман. Лучшим считаю "У врат царства" Кнута Гамсуна в МХАТе и "Егора Булычова" у вахтанговцев — совершенно исключительные по игре и содержательные вещи. Оба письма твои получил..."
 
Отбывая в довольно длительные командировки, Черкесов заботился о друге даже так:
 
"Митяй! Привет тебе, бард бегствующих тигров. Я в день отъезда (в Смоленск — В.В.) встретил Евдакова и дал ему для передачи тебе конверт, в котором был пропуск в обкомовскую столовую..."
 
Но и просьб не забывал:
 
"… во-первых, покупай для меня "Литературный Казахстан". Во-вторых, купи опятъ-таки для меня 4-ю и 5-ю книги массового издания "Жана Кристофа" и 3-ю книгу "Нового мира". Будь добр, сделай это… Тут никакого литературного сырья пока не встретилось. СТИХОТВОРЬ!"
 
Веру Снегина в поэзию и его, Снегина, большие в ней перспективы укреплял безустально. Поощрял интерес к казахскому фольклору и казахскому языку, склоняясь к желанию овладеть хотя бы полдюжиной европейских и азиатских языков, как это было, скажем, у Назира Турекулова — с Двадцать восьмого по Тридцать шестой год Чрезвычайного Посланника и Полномочного министра СССР в Саудовской Аравии. По принципу третий лишний приучал к своего рода конспирации (приходилось тогда с известной опаской оглядываться) в их обоюдной дружбе и не одобрял, когда ее секреты становились известны кому бы то ни было.
 
Из Чимкента корил обидчиво:
 
"Друг Дмитрий! Четверо суток назад я выяснил, что ты болен опасной для всех окружающих болезнью — недержанием языка..."
 
И тут же менял гнев на милость и на новое задание:
 
"Готовь на 18 августа поход на Алма-Атинское озеро".
 
А сам же он, увы, не ведал, что треклятый московский брюшной тиф стал для него началом необратимой физической трагедии: почти неизлечимый даже в послевоенное время недуг вконец подрубит его силы и — сведет в могилу.
 
А пока ни о чем не догадываясь, уже после выхода в свет первого Снегинского сборника "Ветер с Востока", которому Черкесов радовался как собственному (увы, при необычайной одаренности сам не издал ни одной своей книги!), он опять сравнительно надолго оказался в Москве. Его она неприятно поразила:
 
"Москва заметно похужела — билеты в кассах достать почти невозможно, приходится покупать по бешеным ценам у спеков (читай: спекулянтов — В.В.). За 8 билетов в МХАТ, Малый или Вахтангова заплачу больше сотни. Да что театры, когда газет почти невозможно достать. За "Правдой", "Известиями" надо бежать в 7 утра, а "Литературную Газету" можно купить по невероятному случаю… Очень паршиво в Москве. Наша дорогая Советская власть очень неповоротлива — производство металла разворачивают вовсю, а бумаги нет. А во сколько раз бумага нужней металла! Вожди еще этого не понимают. Если бы понимали, давно бы подняли бумажную промышленность. А раз нехватает газет, успехи металлургов тоже становятся тайной за семью замками. Второй экземпляр сборника высылай завтра же! 19/XII- 34".
 
Позже и сам Снегин стал наезжать в Первопрестольную, а в долгих антрактах между этими командировками весьма колоритными картинками довоенной столичной жизни его снабжали друзья. В их числе и "рыжий поэт" Володя Чугунов, соавтор Снегина по энергичной "Песне о пограничниках".
 
7 ноября Тридцать девятого года, когда Снегину исполнилось 27 лет, Чугунов приветствовал его так:
 
"Скажи, что надобно поэту В день незабвенных именин? Увы, у друга денег нету, Чтобы купить тебе конфету Иль под вино купить графин. Но ты запомнишь день рожденья, Я все ж подарок сотворю: Дарю тебе стихотворенье И соску детскую дарю".
 
3 февраля Сорокового года тогдашний приятель Чугунова, Черкесова, Снегина, Шухова — поэт Николай Титов, шутливо называвший Шухова по месту проживания в Пресновке — великомучеником Иоанном Пресновским, писал из той же Москвы уже прозой, но не менее откровенней, чем Черкесов:
 
"В Гослитиздате невероятный кавардак. Сокращен план на 60 %. Нет бумаги. По сектору поэзии 45 авторов переносят (как покойников) на 41 год. В их числе есть настоящие покойники — Блок, Есенин. Остальные все живы..."
 
А далее мешал тревожные вести с новостями богемноанекдотическими, но тоже составлявшими неспокойное литературное бытие: 
 
"В "30 днях" (альманах) убрали Плиско, посадили за рештку, конечно, — писателей Новикова и Кауричева, изгнали врага С. Маркова некоего Ясиновского… Серега-схим-ник Можайский, получив 10 тысяч за книгу в "Советском писателе", пьет пятые сутки в Москве. Его нежно сопровождают поэт Абросимов и какой-то партизан Пухов. Засунув пачки сторублевок за голенища сапог, Серега водит их по разным злачным местам и читает хриплым альтом свои стихи. Возможно, с ним приедем весной на месяц-полтора в Алма-Ата… Ты мне писал, что в "Каз-правде" мне выписали 300 целковых. Я получил только сто. Или ты трепался или бухгалтерия "Казправды" в полном составе спилась на остальные 200 рублей. Почему нет этих денег?.."
 
Заканчивал письмо совсем сурово:
 
"Знаешь ли ты о том, что тяжело ранен в Финляндии Ставский..." (ЦГА РК, ф. 1965, оп. 2, д. 347, лл. 8, 10).
 
Ставский тогда был одним из главных вершителей дел в Союзе писателей СССР.
 
Не знали друзья той тревожной поры, что вскоре грянет Большая Война, и на ней Снегин испытает все мыслимое и немыслимое, а Ставский с Чугуновым будут уже не ранены, а — убиты. Новикова-Прибоя выпустят из-под стражи, даже в Сорок первом дадут Сталинскую премию за изумительную эпопею "Цусима", а тезка Чернышевского, выпускник Института красной профессуры, литературный критик Плиско погибнет в том же Сорок первом в битве под Москвой.