Главная   »   Дмитрий Снегин. Личность и Время   »   ТАНЮША И МИТЯ ВТОРОЙ. ЖАНУЙЯ - ГНЕЗДО ДУШИ. "ГОДА БЕГУТ, А СДЕЛАНО ТАК МАЛО"


 ТАНЮША И МИТЯ ВТОРОЙ. ЖАНУЙЯ — ГНЕЗДО ДУШИ. "ГОДА БЕГУТ, А СДЕЛАНО ТАК МАЛО"

 

 

Я уже сказал про устойчивое писательское обыкновение Дмитрия Федоровича работать карандашом. А когда в первый раз спросил его, откуда у него взялось это самое обыкновение, он ответил:

"О! Это привычка. Офицерская, штабная. Вот Вы, когда наведываетесь в военкомат и сообщаете там об изменениях в анкете, то заметили, что их заносят не на машинке и не пером, а — карандашом? То-то! Так оно сподручнее. Можно потом аккуратно внести необходимые коррективы. Это вроде как сейчас на компьютере. Взял, нажал клавишу — есть строчка, еще раз нажал — нет строчки… Чудеса да и только! Но я уж тут солидарен с Бельгером. Он недавно по телевизору сказал, что войдет в новый, XXI век со своей старой, да надежной пишущей машинкой. Так вот, хороший карандаш, по-моему, еще надежнее! К тому же индусы еще с древности утверждали: даже неза-точенный, тупой карандаш острее самой необыкновенной памяти..."
 
Сей ритурнель припомнился мне, когда в понедельник, 2 августа 2001 года в Центральном Государственном Архиве я внимательно разглядывал необыкновенное письмо Дмитрия Федоровича 58-летней давности, датированное 18 сентября Сорок третьего года.
 
Оно было цветным и художнически любовно разрисованным в двух ладно проработанных эскизах.
 
Первый запечатлел угол большого фронтового прибежища — пара столов, на одном пестрый букет сентябрьских цветов в снарядной гильзе. Рядом с букетом стопка из семи книг — у самого изголовья походной кровати. На аккуратном приставном столике — трофейный патефон, а за ним самодельные соты (бюро) для штабных бумаг, увесисто-огромная телефонная трубка, большая керосиновая лампа, а во всю стену — громадная карта СССР и Евразии, от Курил до Гибралтара.
 
Второй Снегинский эскиз был выполнен не цветными карандашами, а — пером и уже потом тщательно раскрашен в разные цвета. На нем веселый, молодцеватый паренек в красном кафтане, туго подпоясанном зеленым кушаком, в желтой ушанке и такого же окраса просторных валенках. Чтобы не было никаких сомнений — кто такой, Снегин четко обозначил справа: "Это Митъка!" На стремительном бегу размахивает он зажатой в правой руке телеграммой, а на ней четко и крупно прописаны слова: "С Новым Годом!" (хотя еще сентябрь, до Нового Года порядочно).
 
А на обороте приветствия тщательно вырисованная (уже черной, как смоль, тушью) стройная лошадка (просто загляденье!), а справа от нее изящная фигура молодой женщины, миловидным лицом похожей на Александру Яковлевну — то же самое выражение ее ласковых глаз, верно схваченное и переданное многие годы спустя известным алма-атинским художником Владимиром Псаревым в картине, которую Снегин поместил на восточной стене рабочего кабинета и никогда не снимал.
 
В правом верхнем углу второго рисунка несколько сумрачный профиль усатой головы, не иначе, как царской, смахивающей на голову Петра Великого. А ниже уже сплошь анималистика: черный кот, хвост трубой, белый петух с тяжелой бородкой, хитрый лис и глупый козел во всей своей дурашливой красе, и еле приметная у его ног серая мышка-норушка.
 
А вот и аккуратно выписанный коричневым карандашом, буква к букве, текст Снегинских пояснений самому милому в тот час адресату:
 
"Здравствуй, моя дочурка Таня!
 
Посылаю тебе картину, на которой изображена моя маленькая фронтовая комната — блиндаж. Патефон сейчас вертится и исполняет арию Ленского из оперы "Евгений Онегин"...
 
Читаю это, перечитываю.
 
И думаю, будто бы смогу вновь встретить завтра или послезавтра самого Снегина, чтобы сказать ему о читанном примерно так: ах, Дмитрий Федорович, дорогой мой Дмитрий Федорович! Это, конечно, хорошо — Таня пока еще не понимает, что это за такая, очень оптимистичная ария Ленского из оперы "Евгений Онегин": "Паду ли я, стрелой пронзенный, иль мимо пролетит она...". Но вот для Александры-то свет-Яковлевны совсем не надо объяснять, о чем эта ария...
 
Думаю так и вдруг спохватываюсь, ощущая лединистый холодок в груди, будто бы там что-то сразу обрывается. Да-да, так оно и есть — обрывается незримая, но живая нить между миром этим и потусторонним, если только он есть — тот свет: ведь я же уже никогда не смогу сказать Дмитрию Федоровичу про мною читанное его письмо!
 
Вот в чем беда адская и непоправимая!
 
Помимо води вздыхаю тяжко. И тут же густо накрашенная и чересчур декольтированная соседка-исследовательница с осиной талией (а таких в читальном зале Архива каждый день по одной-по две) с довольно беззастенчивой пытливостью магнетизирует меня пристальным взглядом. Она, конечно, не понимает, чем же вызвано мое огорчение. А я ей, разумеется, не собираюсь ничего объяснять.
 
Опять смотрю в письмо, читаю Снегинское, будто снова и внятно слышу ЕГО голос под эту самую арию Ленского:
 
"У нас уж наступила осень. Пошли дожди, а с ними -холода.
 
Ловлю себя на мысли: так это же стихи!
 
Нет, далее уже бодрая проза фронтового быта:
 
"Но мы не мерзнем. Мы живем в лесу и у нас много дров. Если бы у вас их было в десять тысяч раз меньше, то и тогда бы вы топили свою печурку день и ночь..."
 
Опять думаю: тут Дмитрий Федорович задал Танюше непостижимую логическую и арифметическую задачку-загадку. Не иначе, чтоб самому согреться от написанного. Дело в том, что на его довольно подробной картине я, сколько ни высматривал, не сумел обнаружить никаких следов печки. Керосиновая лампа на виду, а вот печки нет как нет. Скорее потому, что в блиндаже, быстро построенном еще в теплые дни, вообще никакой печки. Но ведь не напишешь же ребенку, что сентябрь, коль он за середину, тут уже совсем остервенелый и длинными ночами так холодно — зуб на зуб не попадает. А посему как раз к месту спросить у дочурки:
 
"Как здоровье нашего Дмитрия?
 
Говорят, он тебя начал обгонять ростом, а ты худеешь вместе со своей мамой.
 
Не надо болеть.
 
Ты же из газет знаешь, как сильно мы теперь бьем врагов и скоро добьем совсем… Вот тогда славно заживем! Опять будем по воскресеньям ходить в парк, кушать мороженое и дразнить попугаев.
 
К тому времени ты должна научиться читать книги сама. Хорошо? Ну будь здорова.
 
Целую тебя крепко-крепко...
 
Твой папа".
 
После фронтовых увечий Дмитрий Федорович перенес несколько хирургических операций. Первые три выполнил Николай Васильевич Попов. После первой Снегина поместили в палату с двумя полковниками. Один — Соколов был Героем Советского Союза. Без правой руки — по локоть. Другой Героем не был, но ободрял Снегина, как только мог -Прянишников. Оба относились к сопалатнику с огромным уважением еще и потому, что Снегин был гвардейцем, а они — не были.
 
"А гвардия тогда была не просто слово, не просто гвардейский значок!" — с гордостью говорил мне Дмитрий Федорович, вспоминая мучительные дни и ночи госпиталей.
 
Третья операция выдалась особенно кошмарной. Вдруг кончилось действие наркоза. Хирург резал по живому. Это было невыносимо. Но марку гвардии надо было держать и здесь.
 
"Знаете, Слава, русское слово семья читается просто — как семья. То есть Я, повторенный семижды! Здорово! Тут ничего расшифровывать не надо. А в казахском языке это слово -метафора. Вслушайтесь, как лирично звучит: жануйя… Гнездо души!.. Тоже здорово схвачено и надежно закреплено. Конечно, семьи бывают разными. Для кого-то семья вовсе не гнездо души, а быть может, душегубка. Повидал я на своем веку, как люди маются… Но мне семья всегда — отрада! Разумеется, всяко и всякое бывает. На то и жизнь. Друзья — хорошо!.. Фронтовые побратимы — замечательно!.. Но не будь моей Зорьки, не будь моих Тани с Митей, не будь всей моей родни — я просто-напросто не выжил бы после такой войны! Вот Вам истинный крест!" — размашисто осенил себя Дмитрий Федорович крестным знамением.
 
"Писали-то домой с фронта часто?" — спросил я.
 
"По возможности — да, — вздохнул Снегин. — А с рождением сына моя Зорька меня поздравила через "Казахстанскую правду"! В первом январском номере за Сорок второй год! Я сохранил газету. Там она так и написала: "Поздравляем тебя от всей души и желаем дальнейших побед над врагом. Горячо приветствуют тебя отец, мать и сестры. Часто вспоминает о тебе дочурка Таня… Крепко обнимаю и целую тебя, мой друг и герой!" В этой газете много было писем панфиловцам от родных. Между прочим, в ней на первой странице печаталась "Песня Восьмой гвардейской дивизии", то есть нашей родной, сочиненная Сергеем Михалковым, а на последней — "Английская бритва", военный рассказ Константина Паустовского. Они тогда оба были в эвакуации в Алма-Ате. Казахстан тогда многих писателей, ученых, артистов, художников, композиторов приютил. Панферова, Зощенко, Эйзенштейна, Козинцева, Марецкую, Прокофьева, Туликова, Бабочкина, Кадочникова..."
 
"В Редком фонде есть автограф: "Библиотеке имени Пушкина от автора — Константина Симонова". И — дата. Кажется, январь Сорок третьего..."
 
"А что за книжка?"
 
"Русские люди". Пьеса. Издательство "Искусство". Москва. Сорок второй год..."
 
"О! А я с дивизией в Сорок втором уже далековато от Москвы был. Мы тогда находились в так называемой активной обороне. Вплоть до весны Сорок четвертого… Изматывали противника вовсю. Себя донельзя- тоже… Но про книжки не забывали. Нас с Павлом Кузнецовым уполномочили делать книгу "Панфиловские гвардейцы". Послали в Москву для этого. Сделали!.. А Симонов в Алма-Ате из Москвы и с фронта бывал наездами. В основном по сердечным делам… Ташкент он любил больно..."
 
"У Вас с ним по работе в "Литературке", насколько я понимаю, отношений не сложилось?"
 
"Давайте не будем об этом", — вдруг предложил Дмитрий Федорович.
 
"Рассказ у Паустовского страшный, невыдуманный..."
 
"О чем же?" — спросил я.
 
"О том, как гитлеровский лейтенантик забавы ради умертвил двух еврейских мальчиков. Русской водкой. Вливал стакан за стаканом. Старый армянин-парикмахер стал невольным свидетелем. Он-то и порешил гитлеровца".
 
"Английской бритвой зарезал?"
 
"Нет. Бритву пожалел. Десять лет работал с ней. Убил старинным подсвечником".
 
"Но кажется, этого рассказа нет у Паустовского в Собрании сочинений".
 
"Э-э, многого чего нет в таких собраниях не только у Паустовского, -согласился Снегин. — Мало ли дураков в цензуре или еще где! Вот и могли спросить: объясните-ка, пожалуйста, что за набор тут у Вас, дорогой товарищ Паустовский? Лейтенант, значит, — немец. Жертвы его — евреи. А орудия убийства: одно — русская водка, другое безнациональный старинный подсвечник! К чему Вы клоните подобными намеками, признайтесь, как на духу?!… И потом, где Вы в оккупации встречали армян-парикмахеров? Абсурд! Да их и цыган гитлеровцы быстренько уравнивали с теми же евреями...", — Снегин скрестил руки на груди, откинулся на спинку стула и посмотрел на меня долгим подозрительно-испытующим взглядом, будто бы это был не он, Снегин, а тот — самовластный демагог из цензуры.
 
Продолжил измененным голосом:
 
"Ну что молчите?.."
 
И затем снова обрел свой, снегинский и, положив руки на стол, тихо воскликнул:
 
"Ох, и знакомы мне такие разговорчики! После них из любого Собрания сочинений вся правда повылетает, как из пушки! Поэтому старые газеты и старые письма иногда очень полезно перечитывать. Вот я недавно перечитал писанное мне Ритманом-Фетисовым на фронт… Спасибо ему — Михаилу Ивановичу… Может быть, слышали такую фамилию? Да? Ну вот видите, как славно… Он в войну на всякий случай по фамилии стал короче. Просто — Фетисов. Доцент Фетисов… Без тевтонского акцента… Нестроевой. Здоровье никудышнее. И вот он, больной, выезжал на хлебозаготовки… Вместе с академиками, с докторами наук копал картошку… Писал книгу "Сыны Казахстана — герои Отечественной войны"… А как радовался за нас — панфиловцев! Первым включил в свою книгу Малика Габдуплина. Как переживал, что сам не на фронте! Он со своей женой взял шефство над моими стариками, над Зорькой и детьми. Утешительно описывал мне, как бодро выглядят Таня с Митей. Митю величал на монархический лад — Митей Вторым. А старания Зореньки называл правильно -геройством… Писал: "Ваша жена — образец трудолюбия и материнства. Работает и двух героев воспитывает. Умница она у Вас. Ее энергия поистине неиссякаема… А какие чудесные дети Вас встретят! Митя — живая картинка, с умными, острыми глазенками. Таня — внимательная, сосредоточенная, если хотите, мужественная… Вы заслужили хотя бы краткий отдых в родном доме… Вы тогда напишите стихи и такие стихи, что алма-атинские тополя преклонят свои вершины, выражая уважение к таланту, освеженному грозой жесточайших сражений"… Михаил Иванович собирался в Северный Казахстан -проведать там Ивана Петровича Шухова в его "родовом имении" Пресновке, бывшей станице Пресновской Петропавловского уезда… С горечью сообщал о гибели наших общих знакомых. Давид Кац, например, погиб нелепо. Высунул голову из окопа, и — пуля бац, наповал. Талантлив был! Самый-самый первый переводчик Мухтара Ауэзова! Ранее Никольской, Соболева, Анова… Как мечтал хорошую пьесу написать. "Многих, многих мы недосчитаемся, когда придет желанный час Победы!" — писал Михаил Иванович… Он подробно снабжал меня всеми новостями. Я раньше газет узнавал: в Союзе писателей обсуждали роман Ауэзова "Абай". Муканов закончил пьесу о Чокане Валиханове. Чокан у него вышел просто блеск. Не царский офицер, а готовый член РСДРП! В Алма-Ате Эйзенштейн снимает по просьбе Сталина фильм "Иван Грозный" и разрабатывает план грандиозной инсценировки "Война и мир" по Толстому, а Рошаль взялся за кинокартину "Джамбул" и в работе находятся фильмы "Жди меня", "Фронт", "Русские люди"...
 
Я попытался снова сбить его на разговор о фильмах, но не сразу это получилось, потому как он опять очень благодарно заговорил о Ритмане-Фетисове:
 
"Я запомнил его слова о том, что нацисты — это бешеные твари, они даже не умеют ненавидеть просто потому, что бешеная собака кусает без всякого чувства, но наверняка, а посему и опасней любого волка… Он сообщал мне, что в нашей киностудии иногда демонстрируют американские ленты, а потом выпускают в народ. Были такие картины "В стране Чикаго", "Северная звезда". Я их на фронте тоже видел. Согласен с Фетисовым — да, американцы были настоящие Рафаэли в киноделе… Сейчас это сгинуло… Убеждал меня писать и писать: "Это так нужно. Вспомните Полежаева, Лермонтова. Они в трудных походах умели хорошо писать. Пишите и Вы". А как радовался он славе Малика Габдуллина! Вы даже представить не можете!"
 
"Отчего же — могу представить".
 
"И моего Баурджана он поддержал, когда тот на побывке в Алма-Ате врезал одному нашему классику за его военную пьесу. Буквально ткнул его носом в очевидное. "Современная война, — сказал Баурджан, — это не война мушкетеров. И офицеры Отечественной войны — это Вам не рыцари Шестнадцатого века. Куда Вы дели нынешнего офицера, знатока военного дела? Даже Панфилов у Вас показан, как мастер рукопашного боя и-не более. Куда Вы дели честного, бравого, простого воина, который не так уж и прост? Кому нужна вся эта Ваша профанация?"
 
"Габиту Махмудовичу все это адресовалось?"
 
Снегин не поддержал моей догадки, но и не сбросил ее прочь.
 
Сказал уточняюще:
 
"Толковую статью о Баурджане опубликовал где-то в году Пятьдесят втором в "Красной звезде" Александр Кривицкий. Называлась — "Военные записки полковника Баурджана Мо-мыш-улы". Статья была глубока, потому что глубок был сам Баурджан..."
 
"Ее потом перепечатала "Казахстанская правда". Кажется, двенадцатого марта..."
 
"Ну вот, все знаете. А еще и спрашиваете", — вроде как укорил меня Снегин, но в одобрительном тоне. Любые познания о панфиловцах были ему как бальзам на душу. Помню, как просияли его глаза, когда я, желая сделать ему приятное, выдал пару заголовочков из Панфиловской дивизионки. Один гласил: "Поединок с фашистской танкеткой". Под ним шел краткий, но весьма правдивый сказ, о том, как пять часов подряд разведчик из подразделения лейтенанта Визера прятался в кустах от этой злополучной танкетки. Она за ним, он — от нее. Такая дуэль. Тем и спасся. А второй заголовок был: "Минометами нас не испугать". И подписал эту публикацию уже сам Визер.
 
"А Ритман-Фетисов сотрудничал в дивизионке?" — спросил я.
 
"Нет. Как-то не догадался пригласить его Павел Кузнецов. Да и я тоже не подсказал. А зря!.. М-да… Михаил Иванович слал мне письма, а сам мучительно переживал за брата. Брат Сергей ушел на фронт и канул неведомо куда. Полгода никаких вестей. В конце октября Сорок первого о нем сказали по радио — и все, больше ничего. Писал: "Бедная мать измучилась, слезы льет. Эх, многострадальная наша мать русская! Сколько ей довелось испытать. Горе матери—это мера всех мук"… Такая зверская штука — война… Он и после войны не терял дружбы. В Ленинграде обнаружил неопубликованное письмо Чокана Валиханова. Прислал. Статью "Декабристы и Казахстан" тоже прислал. У него есть интересная книга "Первые русские повести на казахскую тему". Но мал тираж… Радовался, что оправился от тяжкого недуга. Однако медики категорически запретили ему многое. Вспомнил, говорит, мою Зорьку, как она серьезно прибаливала и никогда не жаловалась..."
 
"А после войны Таня и Митя Вам часто писали?" — опять настойчиво спрашиваю я, чтобы сбить его с волны не особо целительных воспоминаний — кровяное давление, когда человеку за 80 — тоже штука не из приятных.
 
"Ну а то как же! Это я, каюсь, не особо обязателен был в эпистолах. Друзья меня поругивали за это. И — поделом! А у Тани с Митей — все четко! И он и она были на практике. Таня на учительской в Покатиловке. Около Талды-Кургана. Митя -на медицинской. В поселке Иртышск Павлодарской области. Далековато друг от друга… Помню, Таня писала мне про души и сердца покатиловцев. Да-да, так и написала — "про души и сердца”. Туда в тридцатых годах ссылали раскулаченных. Так вот Танюша мне помогала вживаться в обстановку, в психологию этих людей. Подмечала: до сих пор меж ними ходят слухи о каком-то бунте, который чуть было не вспыхнул там перед войной. Были якобы даже у несостоявшихся повстанцев пушки из-за границы. Но про это — сообщала — говорили шепотом. А вслух — про Черкасскую оборону, про партизан и про атамана Анненкова. Беседовала там со старцами. До сих пор, говорит, жители вспоминают об ужасных расправах белоказаков. Особенно, говорит, доставалось казахскому населению. Не щадили ни детей, ни стариков — несется казак с оголенной шашкой и рубит каждого… Писала, что — а теперь бывших партизан мучают различные организации и делегации. Их так часто осаждают, требуя воспоминаний, что у них уже выработались определенные штампы. "Вернулся я с империалистической войны из Румынии большевиком. Переночевал ночь дома — и винтовку в руки”. "Эту фразу, — писала мне Таня, — я слышала по меньшей мере раз 10 от седовласых старцев разных характеров, комплекций и возрастов. Старухи же по большей части вспоминают о мужьях, нет, не об их подвигах, а о том, сколько у них мужей было. Некоторые добирались до цифры 4..." Таня в каждом письме просила меня писать почаще, называла папочкой, в конце обязательно писала: "Крепко-крепко целую тебя, маму, братца, всех теть и дядъ. Жду писем. Таня". А однажды закончила так: "Папулечка, милый! Если бы ты знал, как ты поддержал меня своим письмом! Теперь я начинаю жить..."
 
"Вы что, Дмитрий Федорович, наизусть письма заучивали, как стихи?"
 
"А зачем заучивать? Слава Богу, на память не жалуюсь, хотя и контужен не раз", — возвращался Снегин опять к фронтовой теме.
 
Я его снова от нее попытался оттеснить, спросив про письма сына.
 
Дмитрий Федорович неохотно уступал:
 
"У Мити — письма сугубо деловые. Мол, "… работаю в хирургии. С утра — в стационаре. Во второй половине дня -в поликлинике. Живу в общежитии. В столовой кормят неплохо. Вчера приехала Света в гости. Рассказала о своей работе. Я ей — о своей. Сплошные медицинские разговоры. Обмен опытом. Но и сын может сказать — так-то и так. Иртыш красив. И купаться в нем, и любоваться им — отлично… А из Ферганы, там проходил военную подготовку, сообщал: прибыли на место, получил форму, началась служба. Скоро построение. Очень тороплюсь. Целую. Митя. "Все!.."
 
Собственно, так оно, наверное, и должно быть… Сами знаете… Это в наши годы письма часто писали и длинные. А теперь что? Телеграф! Телефон! Сотовая и прочая такая связь… Электронная почта! Дневников люди не ведут. Время экономят. Время — деньги! А про то, что человеческая душа дороже любых денег, уже мало кто помнит… Под моим ли влиянием стал мой Митя медиком? Нет! Спросите у него -сам скажет: профессию врача выбрал самостоятельно и — не ошибся!.. А вот Таня на исторический факультет пединститута поступила, быть может, под влиянием домашней атмосферы… Но ее выбор тоже правилен!.. Она у нас учитель — от Бога!.. Да-да, от Бога и в Бога теперь истово верует… Посещает храм в Коломенском… Прекрасные места..."
 
"Знаю..."
 
"Да-а… Москва-река… Храм старинный… Домик Петра… Дай Бог, Слава, счастья нашим детям и детям наших детей..."
 
Много позже после этой беседы я опять подумал о том, что не будь писем к Снегину и писем самого Снегина, все мы непременно остались бы в неведении о том, что безвозвратно теряется с каждым телефонным разговором, как бы ни был он интересен и содержателен. Благодарение Всевышнему за то, что Тесла и Эдисон изобрели свое детище позже эпохи Байрона, Гете и Шиллера, Вальтер Скотта, Пушкина, Лермонтова.
 
Ну вот, положим, не отписал бы Снегин на машинке (через копирку) 14 марта Пятьдесят девятого года душевно близкому, но географически далекому другу Кузьме (однополчанину, задумавшему книгу о панфиловцах) ответов на четыре вопроса, а переговорил бы с ним по телефону, мы так и не узнали бы о том, что Снегин был искренне обрадован замыслом друга, одобрил творческое намерение и постарался быть ему конкретно-полезным, указав по всем пунктам следующее -цитирую:
 
" а) улица в Алма-Ате, на которой я вырос, жил в студенческие годы и, кстати, живу и теперь, называется Городской. Она мало изменилась с тех пор, хотя вот уже неделю по ней ходит автобус;
 
б) кличка коня, который мне верно служил со дня формирования полка по разгром гитлеровцев под Москвой, — Се-мирек. Жеребец карей масти;
 
в) да, был у меня табель-календарь с наивным рисунком; художник пустил гулять индийского слона по русскому лугу. Много только мне ведомых заметок хранил он (календарь)… Пропал. После ранения у меня все ЛИТЕРАТУРНОЕ пропало бесследно по воле невежественных преемников. Тут тебе лучше помогут твоя память, воображение и фантазия, рожденные правдой;
 
г) на пункт "г" ответить очень трудно. Чего только не случалось на фронте. Подумаю, напишу позднее...
 
… А как твои семейные дела? Скромный человек, ты о них — ни полслова.
 
У меня дочь Татьяна заканчивает третий курс педагогического института.
 
Митька Второй — десятый класс (чуешь — какая забо-тушка родителям?).
 
Мы с Зорей переваливаем тот рубеж, о котором Пушкин сказал — счастлив, кто вовремя созрел. К тому-ж фронтовые раны и контузии начинают сказываться самым неожиданным и пагубным образом: вот уже ТРИ ГОДА маюсь адскими головными болями, эхами артиллерийских громов, разрывающими виски, спазмами сосудов головного мозга и сердца.
 
Однако не внемли сему старческому скрипу: еще не иссяк у нас порох в пороховницах. В дни просветления работаю с увлечением. После опубликования в журнале "Советский Казахстан” (1953) военной повести "В наступлении" я замахнулся на ИСТОРИЧЕСКУЮ трилогию-роман о родном Семиречье. Первая книга "В городе Верном ” выдержала уже два издания, вторая готова, над третьей корплю в поте лица. Года бегут, а сделано так мало — то воевал, то заседал, пора и за перо браться.
 
Сердечный привет твоему дому. Пиши. Я избран делегатом Третьего съезда писателей СССР. Может быть, будешь к тому времени в Москве, так не забудь отыскать меня… "(ЦГА РК, ф. 1965, оп. 2, д. 97, лл. 1-2).
 
Снегин не напрасно упомянул про ему только ведомые заметки, которые хранил его экзотический календарь. Вести дневники солдатам и офицерам Красной Армии — в отличие от Вермахта — строжайше запрещалось. Не все следовали этому табу. Но только из-за него у нас столь кривовата и однообразна правда о войне. И пропал-то календарь вместе со всем литературным, надо полагать, вовсе не случайно. Тут зря грешил Дмитрий Федорович на "невежественных преемников", чьей волею управляли хорошо известные ему структуры и ведомства. Их полномочные представители, столь психологично выписанные Снегиным в новелле "На исповеди" (книга "Свет памяти", 1996), наверняка позаботились обо всем этом литературном.
 
А еще письмо Снегина Кузьме (сначала он, Кузьма, был для меня неведом, а потом доискался я-таки его писем к Дмитрию Федоровичу — им оказался родной брат его сокровенного друга еще по Алма-Атинскому сельхозинституту, потом журналиста, а в войну — минометчика Петра Федюкина!) невольно напомнило о том, что из адской бездны физических страданий и мук Снегина вместе с многими медиками вытаскивал и Александр Николаевич Сызганов. Самую сложную из хирургических операций Снегину сделал он — будущий академик, светило и гордость отечественной и мировой хирургии, тонкий знаток искусств, их покровитель.
 
К слову, это Сызганов первым приветил и приютил вернувшегося из дальней ссылки пушкиниста Николая Алексеевича Раевского, подыскал ему у себя штатную работу библиографа зарубежной литературы (Раевский свободно владел европейскими языками), а потом уже в мою бытность помощником Кунаева поведал об исключительно неординарных изысканиях Раевского и его мытарствах.
 
С моей подачи Димаш Ахмедович помог Раевскому. Да так, как никто и никогда ему не помогал. Снегин в этой эпопее горячо поддержал нас с Сызгановым.
 
А тем, кто опасливо напоминал Кунаеву и Снегину о том, что Раевский был артиллеристом в войсках "черного барона" Врангеля, и что наверняка бил он по красным бойцам не холостыми, Д.А. отвечал на хохлацкий манер (при Хрущеве, его наездах в Казахстан — что было, то было, — Д.А. иногда появлялся на публике в украинской рубашке):
 
"Нехай! Раевский сидел в Чехословакии в гестапо. Потом в Сибири был на выселках. А теперь у полку наших письмовников побачим ещо одного пушкаря! Кстати, у него все виды дожить до ста лет!"
 
А Снегин (видимо, уже как артиллерист!) ничего не комментировал, но делал все возможное, чтобы не застопорился выход в свет оригинальных работ Раевского.
 
Так просвещенный мир получил новые знаменитые книги о Пушкине (и не только!), а Наденька Бабусенкова, первый алма-атинский редактор маститого пушкиноведа, обрела верного супруга-энциклопедиста.
 
И опять, по Снегину и Пушкину, странные сближения!
 
Я хорошо знал Бабусенкову еще по газете "Алма-Атинская правда" начала 60-х годов, а сын Дмитрия Федоровича волею судеб стал одним из ведущих сотрудников Научного Центра хирургии имени Сызганова..
 
Повторю еще: всякий раз при наших с ним встречах тонколицый и подтянутый Дмитрий Дмитриевич всем обликом, спокойными жестами, ясным взглядом, внутреней собранностью и толковой рассудительностью напоминает мне о Дмитрии Федоровиче и Александре Яковлевне.
 
Да и как же иначе ...
 
Вот жаль только, что Николай Алексеевич Раевский не дотянул до ста лет считанных месяцев. Если бы не жестокая простуда, он безусловно жил бы да жил. Но после его кончины недолгим оказался земной путь и его милой Наденьки.
 
Да будет им Семиреченская земля пухом.
 
… Опять вздыхаю тяжко, бережно и медленно складываю страницы последнего документа, закрываю их в архивную папку.
 
Соседка-исследовательница тоже вздыхает, но, поди, уже по какому-то неведомому мне своему поводу.
 
Вдруг видит на папке аккуратно выписанные имя-отчество и фамилию Снегина, не выдерживает, осведомляется громким шопотом:
 
"Извините, пожалуйста! Но мой дед знал Дмитрия Федоровича! Они воевали в одной дивизии. А бабушка подсказала мне обратиться к Снегину с просьбой помочь..."
 
Она вдруг умолкает.
 
"Вот как. И что же?" — тихо спрашиваю я. В этом зале громко мало кто говорит.
 
Соседка, передернув пухлыми плечами, обиженно складывает густо-малиновые (прямо-таки густо нарисованные) губы бантиком:
 
"Не помог!"
 
"Простите, а Ваша фамилия?"
 
Она размыкает малиновый бантик:
 
"Это очень надо?"
 
"Да я не настаиваю".
 
Тогда — называет.
 
О! Стало быть, внучка очень видного, по всем падежам славы увенчанного панфиловца.
 
Говорю:
 
"Да. Мне тоже известна эта история".
 
Киваю на верхнюю папку, будто бы там она (история) запрятана.
 
Но чтобы не раздувать кадило возможных обличительных возражений в адрес Снегина, дипломатично замечаю, что и Дмитрий Федорович не был всесильным волшебником.
 
Она соглашается, но (вижу в упор) с большой, непрощае-мой обидой.
 
А я-то знаю: именем павшего деда-Героя это она, его оборотистая внучка со своим мужем и матерью хотела выбить через Снегина трехкомнатную квартиру в центре Алма-Аты, а свою, трехкомнатную, и тоже в неплохом районе, — сдавать в наем, желательно денежным иностранцам или повыгодней продать.
 
Снегин тогда особо пометил ее заявление: "Такого я не встречал".
 
Кому он только ни помогал, но детям и внукам своим никогда не протежировал. Таков был непреложный закон его личной этики. Может быть, по нынешним-то канонам невероятно странный. Однако для Снегина незыблемый. И в те времена, когда бесчестные торгаши великой идеей, лезли из шкуры вон, дабы поскорее соорудить коммунизм, но только в собственной квартире. И позже, когда хозяева этих квартир стали назвать себя не товарищами, а господами, а сами квартиры уснастились стальными дверьми, сложной системой запоров, домофонами, видеоглазами, полицейской сигнализацией и таким образом превратились не в явь британской поговорки "Мой дом-моя крепость", а в изолированные от внешнего мира самые настоящие домашние тюрьмы.
 
Глядя в ее зеленые глаза, мне тоже стало неприятно.
 
Подумал: и все же каково было Дмитрию Федоровичу отказывать вдове Героя и его молодой внучке?
 
У зятя же потом хватило ума потом найти домашний телефон Снегина и повиниться перед ним за то, что он, зять, подтолкнул их на такую просьбу.
 
"Вот видите, Слава, народ-то у нас еще не конченный!" -порадовался Дмитрий Федорович неожиданному звонку.
 
Меня же внучка Героя попросила — дословно — "в случае чего не тревожить простой фамилии деда по связи с этой квартирной историей".
 
Я обещал "по связи с квартирной историей" не тревожить...

Читать далее >>

 

 << К содержанию