Главная   »   Мустафа Чокай в эмиграции. Бахыт Садыкова   »   Последние записи Мустафы Чокая, сделанные им после посещения туркестанских военнопленных в нацистских концлагерях


 Последние записи Мустафы Чокая, сделанные им после посещения туркестанских военнопленных в нацистских концлагерях

Перед отправкой в Берлин в первых числах этого года (1941) мне было предложено в Париже произнести перед микрофоном небольшую речь, обращенную к Туркестану. Я не решился на столь ответственное, в особенности в переживаемое нами время, выступление по двум, с моей точки зрения весьма важным, причинам. Одной из них я считаю почти полную оторванность в течение двух последних лет от страны. Я опасался возможности психологической ошибки в своем обращении к стране, в которой московские большевики за эти годы истребили буквально всех более-менее видных представителей национальной интеллигенции, большей частью советской формации. На их место русские большевики выдвинули и поставили других, молодых, правда, тоже туркестанцев, но людей совершенно не связанных с нашим доболыпевистским прошлым и весь внешний, внесоветский, мир познавших по большевистским источникам. И разница в этом произведенном кровавой рукой Красной Москвы изменении в советском и партийном руководстве в так называемых национальных республиках Туркестана стала очевидной даже для невооруженного глаза. В то время как московское правительство не могло заставить расстрелянных им, например, Акмаля Икрама, Файзуллу Ходжу, Турара Рыскулова и других "правивших" Туркестаном по воле самой Москвы людей признать благотворность для Туркестана переселения русских мужиков и “благодеяний русского культуртрегерства” новых своих ставленников, сталинские молодцы выпустили одного представителя совнаркома Казахстана со статьей в “Известиях”. Он приглашает в Туркестан русских переселенцев, а другого —секретаря ЦК Узбекской компартии Османа Юсупова — заставили выступить со статьей, восхваляющей “культуру и роль великого русского народа” и призвать учителей национальных школ обучать детей туркестанских тюрок русскому языку предпочтительно даже перед своим родным языком. И за сим последовал декрет о введении в принудительном порядке русского алфавита в школах Туркестана.

 
Что народ наш в массе своей относится и не может не относиться отрицательно и враждебно ко всем этим советским “благодеяниям” иначе, чем как к враждебным, да и к самому большевизму вообще — в этом я не сомневался. Но все же, что означают и могут означать эти перемены в персонале и резкие изменения в политике даже на советский масштаб? Может ли Москва, не имея некоторой “моральной опоры” в стране и народе, взяться после опытов многолетних восстаний за такие крутые изменения? Неужели народ уже смирился и поник головой перед “несокрушимой мощью” Красной Москвы? Как он воспримет при новых создавшихся этими изменениями условиях наш новый призыв к продолжению борьбы?
 
Вот целый рой вопросов, которые тревожили меня. И с другой стороны, нам было хорошо известно, какое потрясающее, глубокое впечатление произвело на нашу страну в целом германо-советское соглашение от 23 августа 1939 г. и как использовали большевики его в своих целях. Ведь девять десятых из расстрелянных большевиками представителей туркестанской национальной интеллигенции (и “национал-большевиков” в том числе) были обвинены московским правительством в том, что они будто бы были связаны с заграничным Туркестанским центром и через его посредство являлись “агентами германского фашизма”.
 
И вот невозможность проверки, из-за перерыва связей, действительности или точнее — меры действительности воздействия на моих соотечественников радиовыступления при этих условиях, вынудили меня отказаться говорить перед микрофоном.
 
Но война против советской России началась. Ее начал Третий рейх, т.е. государство, единственно способное материально и идеологически на эту войну и на ее победоносное завершение. Мы не хотели сомневаться в том, что в этой войне мы вместе с нашим народом находимся на одной стороне, разумеется, на противоположной Советам. А между тем сообщения с фронта говорят о “до последнего бойца дерущихся узбекских частях”, о “киргизах, с какой-то дикой яростью кидающихся в атаку”... Что это? Туркестанцы, еще не так давно ожидавшие войны против советской России как единственного средства избавления от русского большевизма и от русского империализма, вдруг стали советскими патриотами? Откуда взялись вдруг все эти “узбекские”, “киргизские” и другие “национальные воинские части”, которых, как мы знали, не было вовсе? Неужели русским большевикам удалось-таки привить и к туркестанцам “яд советолюбия”?
 
Только встреча с военнопленными туркестанцами могла бы ориентировать нас относительно действительного положения в стране и настроения нашего народа и разрешить подкрадывавшееся в душу и тревожившее совесть сомнение, вызванное указанными выше сообщениями с фронта войны. И я, сидя в Париже, высказал пожелание, чтобы германское верховное командование разрешило нам повидать наших соотечественников-военнопленных. Просьба эта была уважена. Разрешение посетить лагеря военнопленных получили не только мы, туркестанцы, но и другие.
 
Посещение лагерей началось в конце августа, и за время до начала ноября мы успели побывать во многих лагерях и перевидать много десятков тысяч наших соотечественников.
 
Не без некоторой тревоги я шел на встречу со своими туркестанцами. И то сказать — 22 года отделяют меня от Туркестана, от живой встречи с туркестанцами. За все эти долгие годы, исключая два последних, мы сохраняли связь и контакт со страной только через посредство печати и изредка доходивших до нас писем. По ним мы изучали подсоветскую жизнь нашего народа, сами писали в собственных журналах (из них издававшийся в Берлине в течение почти 10 лет до этой войны “Яш Туркестан” занимает совершенно особое место) и давали информации в иностранные издания. По реакции советской прессы на нашу действительность можно было судить, что мы довольно хорошо знали происходившее в стране и верно ориентировались в настроении народа. Оправдывается ли этот наш “прогноз издалека", т.е. найдем ли мы в показаниях военнопленных подтверждение правильности нашей позиции относительно Советов и относительно России вообще и, наконец, относительно будущего самого НАЦИОНАЛЬНОГО ТУРКЕСТАНА? Ведь мы шли к молодым людям, большинство которых родились уже при советской власти и которые, если и слышали о нас что-либо, то только в изображении кривого зеркала русского большевизма? Найдем ли мы с ними общий язык в понимании действительности?
 
Вот вопросы, которые прежде и больше всего занимали меня лично, когда во вторник, 26 августа, в составе комиссии под руководством штурмбаннфюрера Гейбеля (Heibel) я выезжал из Берлина по направлению к Ганноверу. Не скрою, вопрос об устройстве военнопленных в лагерях для меня был “во втором ряду”, ибо полагал, что в Германии они должны быть устроены вполне нормально. И первая же встреча с военнопленными рассеяла мои сомнения относительно первой категории вопросов и обнаружила всю неудовлетворительность жизни военнопленных в лагерях.
 
Пленные туркестанцы делятся на две категории: военнопленные красноармейцы, т.е. военнопленные в собственном смысле слова, и оказавшиеся в плену сосланные правительством на принудительные работы туркестанцы, осужденные советским судом за разного рода антисоветские деяния и преступления, т.е. гражданские пленные. Те и другие живут в одинаковых совершенно условиях. Ни в режиме, ни в праве на работу никакой разницы нет. Живут люди обеих категорий в тесной дружбе. Видно по всему, и сами они говорят, что дружба эта — не результат общности их судьбы, так сказать “товарищи по временному несчастью”, а того, что они все — и те, кто взят в плен в форме красноармейца, и те, кто захвачен в своем цивильном одеянии “советского школьника” — считают себя в одинаковой мере жертвой русского большевизма и большевистского пленения Туркестана. Шестидесятидвухлетний гражданский пленный в Просткене и молодой красноармеец в Сувалках, точно сговорившись между собой, говорят, что там, в Туркестане, между осужденными за антисоветские деяния туркестанцами и всей массой даже партийцев народ никакой разницы не делает, ибо партийцы-туркестанцы почитаются “кандидатами на осуждение” и что партийный билет для туркестанцев — лишь временная защита. С трогательной заботливостью друг о друге говорили туркестанцы. Пожилые гражданские пленные просили меня проявить больше заботы о молодых военнопленных красноармейцах, ибо они нужнее для будущего строительства Туркестана, а красноармейцы проявляли много тревоги за судьбу гражданских пленных как “невинно страдающих”.
 
Подобное отношение друг к другу открытых врагов и официально долженствующих быть защитниками советской власти туркестанцев говорит о настроении нашего народа и его отношении к русскому большевизму значительно больше, чем листы их показаний.
 
Во всех почти лагерях, в особенности лагерях большого скопления военнопленных туркестанцев (Просткен, Сувалки, Погенен, Дебица, Деба и др.), меня узнали очень скоро. Одни узнали меня по фотографиям в советских изданиях, другие читали обо мне в большевистских изданиях. Находились и такие, кто видел меня в детстве и “запомнил крепко”. Среди пленных оказались даже двое моих близких родственников. Запомнили из-за советской кампании против меня и против деятельности организации, которую я имею честь представлять и возглавлять. Благодаря этому создалась атмосфера близости и даже интимности, которая развязывает языки и раскрывает сердца.
 
Эти, как будто лишенные общего интереса моменты я привожу здесь в подкрепление моего доверия тому, что говорили военнопленные красноармейцы о жизни моего народа под советской властью и о себе. И думается мне, что в своем доверии к словам и показаниям военнопленных туркестанцев я не ошибаюсь.
 
Есть военнопленные туркестанцы, уже состоявшие в рядах Красной армии до начала этой (германо-советской) войны от нескольких недель до двух лет, и те, кто попал на фронт по общей мобилизации уже после объявления войны. В осмотренных мной лично лагерях вторых большинство. Девять из десяти, по крайней мере, из числа последних не умеют обращаться с винтовкой. Не умеет обращаться с винтовкой и значительно большой процент кадровых красноармейцев-туркестанцев. Многие и многие туркестанские красноармейцы проходили воинскую службу в нестроевом порядке: в обозах, либо работая конюхами, поварами, интендантами на складах.
 
“Какие мы солдаты, если за полтора года пребывания в Красной Армии ни разу не держали винтовку в руках”, — говорили многие.
 
Многие туркестанцы, даже из числа состоявших в рядах армии год и больше, не знают и не понимают русского языка, т.е. языка команды.
 
Среди взятых в армию по мобилизации уже после начала войны есть очень много учащихся средних и высших учебных заведений, учителей начальных и средних школ. Есть инженеры, доктора медицины и артисты, которые даже не имели возможности переодеться и стереть грим с лица, стирали уже во время посадки в вагоны. Это свидетельствует о том, с какой поспешностью советское правительство проводило мобилизацию и отправляло на фронт, на передовые позиции людей, совершенно не обученных воинскому строю.
 
“Нас было в одном классе педагогического института 15 туркестанцев. 26 июня в класс явился директор, велел построиться отдельно и ждать указаний военных властей. Через час нас прямо из школы повезли на вокзал. Посадили в вагоны и отправили “для обучения воинскому строю”. Куда именно нас везли, мы не знали. В Самаре дали солдатские шинели и выдали винтовки. В Харькове эти винтовки отобрали якобы для передачи русским, направленным на передовые позиции. Прошло несколько дней, и нас высадили с поезда возле какого-то леса. Здесь нас обучали три дня, а на четвертый мы узнали, что командир наш сбежал, а мы находимся в немецком окружении. Нас всех вместе с присоединившимися по дороге туркестанцами оказалось несколько сот человек. Собрались и решили сдаться в плен”. Вот почти дословный перевод того, что сказала группа военнопленных туркестанцев.
 
Во многом очень способствовали сдаче в плен разбрасывавшиеся с авионов (самолетов) немецкие воззвания.
 
Весьма много среди туркестанцев, взятых по мобилизации, детей либо родственников сосланных или уже расстрелянных “буржуев” и “кулаков”, которые считаются лишенными права защищать “социалистическое отечество мирового пролетариата”. Они-то, эти молодые люди, уж наверно не сражались за советскую власть, за чужую родину! У них-то, у этих детей и родственников сосланных либо расстрелянных врагов советской власти, наверно, нет и не могло быть желания приноравливать свои показания к обстоятельствам нынешнего своего положения в плену. И то, что показания и других красноармейцев с удивительной точностью совпадают с их показаниями, утверждает меня во мнении о единстве отношения туркестанцев (возможны, конечно, исключения) к большевизму вообще и к его исполнительному органу — советской власти — в частности. Отношение это не только отрицательное, но и чрезвычайно враждебное. Нет надобности излагать подробности этих отношений. Нет буквально ни одной области, в которой политика советской власти не вызывала бы резкую к себе вражду со стороны туркестанцев.
 
“При Советах мы потеряли право называть свою страну ее историческим именем”, — говорит один педагог. “Туркестан теперь называется Средняя Азия и Казахстан. Средняя Азия в свою очередь поделена на четыре самостоятельные республики: Узбекистан, Киргизию, Туркмению и Таджикистан. За наименование “Туркестан” преследуют как за “националистическую, фашистскую контрреволюцию”
 
Переселение русских крестьян в Туркестан, в особенности в казахскую ее часть, приняло размеры, о которых царское правительство едва ли мечтало, —говорит военнопленный агроном. Плодородные районы вдоль новых железнодорожных линий, — продолжает его слова другой агроном, — заселены исключительно русскими. Русским же переселенцам отведены вновь орошенные долины реки Чу. Еще 10 лет — и Казахстан наполовину будет состоять из русских.
 
Многое мы узнали о советской политике и об отношении к ней нашего народа. Но то, что передают нам военнопленные туркестанцы, переходит за пределы всякой фантазии. Увы, такова советская действительность!
 
Обычно почти все военнопленные начинают свой рассказ с 1928 г., т.е. с начала первой “сталинской пятилетки”, так называемого периода “раскулачивания ” и “конфискации”. С жутью останавливаются на 1933— 1934 гг., когда голод унес миллионы жизней туркестанцев, и с нескрываемой злобой говорят о “сталинской конституции”, с которой, по словам туркестанцев, начинается самая страшная, последняя стадия национальной трагедии Туркестана.
 
— К 1928 г., — говорят военнопленные, — Туркестан как будто излечился от последствий бедствий 1918—1922 гг. Численность скота приближалась к той, что была до большевистского времени. Тут грянули конфискация и раскулачивание! Началось бегство людей. Кто мог, уходил, куда глаза глядят. Кто — в Восточный Туркестан, кто — в Монголию, Афганистан. Чекисты и вооруженные красноармейцы рыскали по аулам и производили раздачу скота богатых беднякам. Богатые и те, кто не успел или не смог откочевать, и те, у которых скота было больше “революционной нормы”, стали резать скот. Бедняки резали полученный скот, так как не были уверены в прочности своего владения скотом. Количество скота катастрофически упало. Вместо приблизительно 50 млн. голов в Казахстане год-два спустя после конфискации осталось едва 6 млн. голов. Богатые разорились, и бедные не разбогатели.
 
— Внесло ли это классовую вражду в среду туркестанцев? — спрашиваю я.
 
— Нет, не внесло, — отвечают все, кому я задаю вопрос.
 
— Вот мы, — говорят двое военнопленных, стоящих передо мной. — Один из нас сын раскулаченного богача, а другой — бедняка, которому при разделе нашего скота досталось несколько голов. Мы случайно встретились здесь, на фронте. Он — кадровый солдат рабоче-крестьянской Красной армии, а я — не имеющий права защищать социалистическую родину. Мы вместе бежали из армии и сдались в плен, так как мы одинаково ненавидим русский большевизм и его советское правительство.
 
Обнимаются и вместе плачут.
 
О голоде 1933 г. нигде как будто не писалось. Когда об этом мы сообщали в журнале “Яш Туркестан”, советская пресса обозвала нас “наймитами германского фашизма, клевещущими на советскую власть” Оказывается, голод в те годы в Туркестане унес миллионы жизней. “Всюду, во всех уголках Туркестана, — рассказывают военнопленные, — образовались плешины, пустыри, охватывающие иногда территории большого радиуса. Там раньше были аулы и селенья, жители которых поголовно вымерли от голода”.
 
Я расспрашиваю родственников о своих близких и о родных местах. При воспоминании у них выступают на глазах слезы. Едва сдерживаю себя и я.
 
— Там, в Сарышыганаке, теперь никто не живет. Большая часть людей вымерла. Некоторые куда-то бежали. Лишь немногие переселены по ту сторону железной дороги, в 20—30 км от прежнего места нашего жилья.
 
В подробностях мне рассказывают, кто из моих бывших родственников, когда и при каких обстоятельствах погиб. Узнаю, что мой брат, вернувшись из ссылки в 1936 г., был вновь арестован как “агент германского фашизма”, и с тех пор о нем ничего неизвестно. Та же участь постигла троих моих двоюродных братьев, тоже, оказывается, причисленных к “германским агентам”.
 
Передаю эти семейные обстоятельства потому, что они очень характерны, я бы сказал, типичны, в советском Туркестане. Не у меня одного, конечно, только погибли родственники. Погибли от рук большевиков родственники и близкие всех тех, кто со мной вместе либо отдельно все эти годы под тем же знаменем национального освобождения Туркестана вел борьбу против советской власти и московского большевизма. Опустели и опустошены не только аулы и селенья. Таких “плешин” в Туркестане и во всех частях его множество. Там, где до большевиков были цветущие аулы, где паслись тучные стада, теперь пусто и рыщут шакалы да хрюкают дикие кабаны.
 
— Степь наша вымерла наполовину, — рассказывает военнопленный писатель и приводит давно нам знакомые официальные цифры “советских достижений”. Вместо 6 млн. 600 тыс. казахского населения до начала советской диктатуры в Туркестане осталось немногим более 3 млн. душ. И перед этой невиданной в истории национальной трагедией какое имеет и может иметь значение гибель моей семьи, моих родных?! Разве только то, что эти отдельные семьи составляют незаметные слагаемые той страшной суммы (свыше 3 млн. душ), которые являются данью крови, наложенной русским большевизмом на степной Туркестан.
 
— А сколько погибло туркестанских тюрок: киргизов, узбеков, туркмен?
 
Вот военнопленный узбек, молодой человек, интеллигентный. Он хорошо знает свою Фергану, хлопковую житницу Туркестана, а значит и всего Советского Союза. Плодороднейшая долина Ферганы заселена чрезвычайно плотно. Местами доходит до плотности населения Бельгии. И в этой Фергане встречаются опустевшие районы. Он называет селения, по которым автор этих строк проходил пешком неделями, укрываясь от преследовавших по пятам большевиков. Он называет селение, при упоминании которого перед моими глазами встает... виселица, на которой я должен был бы висеть. Все эти места ныне опустели. Куда же делись жители? Может быть, они вместе с жителями других туркестанских селений в поисках работы хлынули в города, увеличив те самым число их жителей? Ведь сообщают же советские данные о чрезвычайном росте городов Туркестана...
 
Только очень немногие ушли в города. Большей частью они погибли от голода и карательных экспедиций во время восстаний. Сравнительно немногие ушли в другие страны. Главным образом, в Афганистан.
 
— Увеличение числа городов и их населения идет в основном за счет русских, — вставляет другой военнопленный, квалифицированный рабочий. Вот, к примеру, в Ташкенте. До революции, как вы знаете, там было около 250 тыс. человек, из которых русские составляли около 60 тыс. Нынче в Ташкенте — 600 тыс., и русских добрая половина.
 
— Если не больше, — добавляет тут же стоящий рабочий узбек. Увеличение идет, как вы можете догадаться, не за счет естественного роста населения, а за счет переселенцев из России. То же самое с Кокандом, Самаркандом и даже Бухарой, где, вы знаете, была только горсточка русских.
 
А как в Караганде? — спрашиваю у рабочего казаха из карагандинских каменноугольных копей.
 
— Караганда возникла почти на пустом месте, вокруг каменноугольных шахт. Теперь он второй после столицы город. Мы, казахи, так называемые “хозяева страны”, живем на окраинах, в плохо построенных домах, ютимся в маленьких квартирках, если можно назвать квартирами жилье из 1—2-х комнат без всякой обстановки и удобств.
 
Подходят другие военнопленные туркестанцы и, один прерывая другого, рассказывают о разных городах, старых и новых, в тех же выражениях, что и предыдущие. Я терпеливо слушаю их всех, им всем хочется высказаться.
 
Об опустевших местах и бежавших тысячами туркестанцах рассказывают туркмены и киргизы. Одна и та же картина всенародного бедствия. Становится страшно от их рассказов. Хочется переменить тему. Перехожу ко вновь открытым при советской власти оросительным каналам и орошенным местам.
 
Советские оросительные каналы! Советские орошения! — волнуясь, начинает узбек-гидротехник. Каналов вырыто действительно значительное количество. И они большие. Иные тянутся на сотни километров. Но не думайте, что они прорыты по новым местам, по пустырям, как это пишут в советских газетах. Большей частью новые каналы являются лишь соединением прежних, брошенных за время восстаний каналов. Если сравнить протяженность каналов-гигантов с длиной заброшенных, то еще вопрос, чего больше, протяженность вновь отрытых или до сих пор остающихся сухими каналов? И площадь орошенной земли по сравнению с теми заданиями, которые советская власть дает Туркестану, значительно меньше, чем это было до большевиков.
 
И гидротехник выкладывает передо мной цифры: сколько гектаров оросительной земли было до большевистской власти, что на ней засевалось, что получало население за свой труд, какова приблизительная площадь орошаемых земель сейчас, что заставляет сеять советское правительство и что остается у населения от плодов его каторжного колхозного труда.
 
— Советское правительство теперь нажимает на хлопок, — продолжает гидротехник. — Спросите здесь, сколько найдется среди военнопленных туркестанцев колхозников-хлопководов. Вероятно, только горсточка. Сеять хлопок стало принудительной обязанностью каждого туркестанца, особенно узбека. Сперва большевики решили перейти к “хлопковой монокультуре”. Сеять рис было запрещено. Сокращены были площади под огороды. До крайнего предела были сокращены посевы хлебных злаков. С нами разговаривали советские специалисты, читали убеждающие доклады, рябило в глазах от цифр, доказывали со ссылками на Маркса-Энгельса, — иронизирует гидротехник, — как Турксиб будут снабжать дешевым хлебом из Сибири, как мы будем жить сыто. Что Туркестан, в основном Узбекистан, Фергана в частности, будут превращены в хлопковую плантацию. Советское правительство добилось своего: Узбекистан стал сплошной хлопковой плантацией, но запланированного результата не добилось. Несмотря на ненормальное увеличение площадей хлопкосеяния, запланированного хлопкового волокна не получили. Меры же к сбору хлопка были приняты суровые. Правительство распорядилось отбирать у населения весь хлопок без остатка. В Ташкенте, например, были расстреляны за хранение 5 кг хлопка, “за кражу социалистической собственности”. Запретили делать нитки из домотканой материи. Саботировали советские меры все: колхозники, хлопководы, женщины и дети, сборщики, возчики, приемщики. Саботаж шел сверху, от партийного руководства в Ташкенте. Оттуда шли сначала “плановые директивы”, затем летели секретные разъяснения.
 
— Я — старый хлопкороб, — говорит 50-летний пленный. Я — собственность государства, обязанный делать, что мне укажут и прикажут московские большевики. За невыполнение и даже малейшее уклонение от “правил социалистического поведения” меня бросают в тюрьму, судят как уголовного преступника, преследуют семью, близких, друзей, высылают... Как я оказался здесь? Я не смог сдать положенный планом урожай. У меня двое детей, больны корью. Жена оставалась с ними. Помогать мне было некому. Был у меня клочок земли — 0, 15 га, который я пустил под огород. И это все, что я имел. За невыполнение плана меня приговорили к трем годам принудительных работ. Полтора года работал на Севере, а как началась война, перебросили на германскую границу. Я прокладывал дороги. На прокладке и попал в плен.
 
Длинной вереницей тянутся передо мной туркестанцы и воссоздают трагическую картину страданий родной страны.
 
Для нас, все эти 20 с лишним лет непрестанно работавших под знаменем освобождения Туркестана, в частности для меня лично, сообщения военнопленных не новость. Достаточно было прочесть несколько номеров нашего журнала, чтобы убедиться в этом. Ново то, что разоблачение советской лжи исходит из уст туркестанцев, именем которых московские большевики и их агенты в разных странах, наемные и добровольные, коммунисты и представители буржуазных слоев, прикрывали все преступления кремлевских палачей. Ново, наконец, то, что так убийственно проклинают большевизм люди из Средней Азии, из самых глубин, откуда якобы исходит этот большевизм. Люди, в адрес которых в новой, нарождающейся Европе, свободной от коммунистической заразы и снобизма разжиревшей капиталистической буржуазии, слышатся обвинения, будто это они, туркестанцы — самые аутентичные носители русского, европейского классового социализма.
 
Туркестанцы с берегов Иртыша и Урала, с долин Ферганы, со склонов Тянь-Шаня, с песков Кызыл-Кума и Памира — отовсюду, со всех уголков обширного Туркестана люди различного социального положения и разного интеллектуального уровня, все говорят одним и тем же языком, языком непримиримой вражды не только личной и групповой, но вражды национальной в самом полном смысле этого слова.
 
Мустафа Чокай
Приложение 6