Главная   »   Во имя отца. Бахытжан Момыш-Улы   »   Слово второе. Голос давних глубин и высот


 Слово второе

Голос давних глубин и высот
Над бездной пламени стояли вы,
А он вас всех оттуда спас.
Так объясняет Творец свои знаменья,
Чтоб правильным путем могли идти вы.

Коран. Сура 89. Заря
 
Сказавшему первое слово следует произнести и второе. Преступен тот, кто заточил чистое слово за частоколом зубов в горячем и темном зиндане гортани. Оно должно непременно обрести свободу, если принадлежит только тебе, а не является тайной других. Отец говорил: “Не думай, что отдаешь жизнь врагу; ты отдаешь ее народу. Если тело твое в плену, то в еще большем плену должна быть скрытая в тебе чужая тайна. Выдав ее, навредишь друзьям и убьешь собственную душу. Плоть является собственностью мертвой материи, душа принадлежит Богу, а тайны соратников — небу. Но даже если небо раскроет миру секрет братьев, ты храни молчание, ибо в нем твоя честь. И пусть лишь с позволения хозяев тайны прорежется твой голос”. Но и тогда помни мудрость: “Прежде чем голос может заговорить, он должен утратить способность наносить боль”. Не посылай в свет бездумной стрелы — она бесцельна; отправляй в полет стрелу с посланием к миру — она бесценна”.
 
От мысли к слову совершает путь душа, возвращаясь от слова к мысли. И если у слова есть сердце, то и у мысли должна быть душа.
 
Отец мой и Создатель говорил: “Семена лежат в прошлом, плоды -в будущем. А настоящего нет, потому что ты протекаешь сквозь время и время протекает через тебя. Много веков тому назад мудрецы учили: “Не идите дорогой древних, а ищите то, что искали они”. Мне кажется, в земной жизни все ищут собственную душу, а бессмертия жаждут только потому, что боятся не успеть отыскать ее. Люди молят о счастье, смутно догадываясь, что это есть высшая космическая гармония, которой на земле достигнуть невозможно, если поиск обращен вовне, а заглянуть внутрь себя, победить свою двойственность, являющуюся истинной причиной всех бед и несчастий, многие не умеют. Да и труден Путь постижения даже этой, лежащей на поверхности, малой частицы Истины”.
 
Он много рассказывал о слове и мысли, не забывая оговариваться, что это не его открытия и не его думы, а знания, принадлежащие на земле человечеству, а на небе — Абсолюту. Мне он казался в ту пору очень одиноким, но он, как будто угадав мои мысли о нем, сказал: “Я не буду одиноким, со мной будут мои воспоминания”. Я не понимал тогда, что воспоминания его пронизывают толщу веков и обозревают будущее, а не только воскрешают для него пережитое им самим по воле земной судьбы.
 
Однажды после долгой беседы я сказал ему:
 
— Ты много разного мне рассказываешь, а память у меня не очень хорошая. Неужели ты думаешь, что я все запомню?
 
Он с усмешкой посмотрел на меня и ответил:
 
— Голоса моего не забудешь. А когда будешь рассказывать другим людям обо мне, то помни правило: “Если так не было, надо было сделать так, как будто это было; значит, можно говорить так, словно все, сказанное тобой, имело место в действительности”. Но все обязано соответствовать правде характера, иначе даже истина станет ложью. Не будь простодушным в отношении меня, а тем более несправедливо жестоким. Даже к преступнику слушатели требуют великодушия, а наивность у нас часто принимают за планомерность. Я не потребую от тебя скрупулезной точности, если ты когда-нибудь надумаешь писать про меня; у нас много пишется протоколов, да мало делается дел. Протокольные деятели — лебедь, рак да щука. Ты далеко не лебедь, но и не щука; ты больше похож на рака, пятящегося от трудностей жизни. Поднявшись над нынешним собой, ты обретешь право говорить о других. Тот, кто не способен подняться над собственными интересами, не способен судить других.
 
Через многие годы я нашел часть этих записей в его архивных бумагах, но не эти заметки потрясли меня, а короткая запись: “В 4 часа ночи 7.111. 57 г. Сердечный приступ”. Для него предутренний час был все еще ночью. И он никого не позвал и никому не сказал о своей боли, кроме тетради. А я вообще о его болях узнавал слишком поздно.
 
Но лет через пятнадцать я через стену почувствовал, что ему стало плохо. Дело было глубокой ночью. Я встал и прошел в его кабинет. Он лежал с лицом пепельно-серым, потирая правой рукой грудь в области сердца, а в левой, зажатая между пальцами, дымилась сигарета.
 
— Тебе плохо? Принести лекарство? — спросил я.
 
Он покачал головой:
 
— Не надо, все должно пройти через сердце.
 
— Выбрось сигарету! Это же безумие — курить, когда сердце болит! Ты же мудрый человек...
 
— Есть безрассудство, которое стоит мудрости, — перебил он меня.-У меня сейчас сердце похоже на палицу, только шипы на ней не наружу, а внутрь. Я пытался убирать все острые углы, чтобы не давать дуракам пищи для кривотолков, но ничего не вышло, поэтому и проросли, наверное, зубья палицы внутрь. Ничего страшного, вытерплю и это. Жаль только что и тебя ранил ненароком.
 
Я отвернулся, чтобы скрыть навернувшиеся на глаза слезы.
 
Отец спокойным и ровным голосом сказал:
 
— Не устраивай репетиций моих похорон. Все равно, неизбежный конец земной жизни близится. Даже по здешним меркам он наступит скоро. А сердце дает мне уже не первый звонок.
 
— Нет-нет, — испуганно проговорил я. — Это обычное недомогание. С такими признаками люди живут долго. Я знаю много примеров...
 
Подняв руку, он остановил меня:
 
— Примеры — не доказательства; они лишь материал, подталкивающий к новым размышлениям. Ты помешал мне, ворвавшись непрошенно в мир моей боли, не позволил мне пронаблюдать за новыми ощущениями в самом себе.
 
… Был в нашей жизни запомнившийся вечер, когда Отец немного приоткрылся и рассказал чуточку из того, что таилось и зрело в нем, в слове и мысли. Но только ли об этом он тогда поведал...
 
Он говорил о том, что вдохновение сродни озарению, что в этом состоянии работа обретает крылья, входя в гармонию с космическими силами, вступая на какое-то время в контакт с ритмами Вселенной. Вдохновение — это проявленная энергия, сублимированная в творчество. Дискурсивность в подобном состоянии является лишь неуклюжим инструментом, посредством которого делаются попытки придать материальность Высшему Духовному, то есть тому откровению, о котором говорят, что оно ниспослано с небес. Но высказанная истина уже не есть истина. А не поделиться дареным нельзя, потому что каждый творец чувствует, что дар этот принадлежит не ему одному, а всем людям. Если даже на пять процентов удается воплотить в символы ниспосланное откровение, то можно считать художника мастером. А если реализуется десять процентов, то человека называют гением. Двадцать процентов реализации небесного знамения рождает пророков. Но для того чтобы стать достойным такой работы, надо быть человеком образованным в земном понимании этого слова, обладать горизонтальными, экстенсивными, заимствованными познаниями и определенными навыками владения пером. Озарение приходит к подготовленному. Если оно не придет, человек останется скучно ученым, а вернее, выученным. Это не самая худшая участь для мерцающего сознания, поэтому нужно меньше думать и больше размышлять, жить в бытии, а не в быту. Энергия вдохновения, как условно назвал ее Отец, рождает Слово. А рожденное уже материально. Но слово может оказаться мертворожденным, если в эту тончайшую материальную субстанцию не влить каплю оживляющей антиматерии, идеала, частички души. А мысль — это стрела, сплавленная из дискретных символов, и от человека зависит в пределах его ограниченной на земле свободной воли и закона предопределенности будет та стрела черной или светлой. Но выпустивший стрелу должен помнить, что и добро и зло возвратятся к нему неизбежно, только не всякий способен увидеть это и понять. Вот один из признаков нерасчлененности идеального и реального. Отец дальше сказал, что вполне допускает наличие реальности, лежащей за пределами мысли, в границах незнания, которое выше земного знания. Логическое мышление никогда не даст человеку истинного знания о мире, потому что растекается по внешнему, не проникая в глубинную суть бытия. Если бы не было синтеза интуиции и логики, добавил Отец, он проиграл бы уже первый свой бой.
 
— Страшно не то, что люди говорят; ужасней то, что они думают, -сказал отец. — И не подозревают, что мысли их не останутся тайной. Догадавшись об этом еще во время войны, я записал вот в этой старой общей тетради, кажется, в пятидесятом году: “Если будешь размышлять глубоко, то станешь посредником и для мыслей.врага”. Надо было добавить: “Сопереживая, узнаешь чувства врага, и станешь его победителем”. Мы часто ошибались, отделяя себя от врага, но когда мы становились нераздельными, то замысел его разгадывался без особого труда. Бой — это тоже творчество. В нем действует тот же закон. Поэтому я всегда говорю: “Не вижу — не стреляю. Не знаю — не пишу”. А видеть я должен суть, знать обязан сущность. Для полноты видения и необходимо вдохновение, которое часто становится просветлением, то есть крупицей истинного знания.
 
— Ты снова говоришь и не договариваешь, — заметил я.
 
Он протянул руку за сигаретой, но тут же забыл о ней:
 
— Может быть, я просто не могу выразить словами то, о чем догадываюсь, и мне еще трудней от того, что я часто пытаюсь объяснять первоклассникам правила высшей математики. К сожалению, озарения посещают меня не так часто, как хотелось бы. И виной тому непобежденный мной эгоизм. Вдохновение — это еще и слияние душ человека и космоса. Для достижения этого нужно преодолеть себя. Тогда и откроется внутренняя сущность мира. Но я думаю, что хватит на сегодня говорить о вещах почти интимных, для меня глубоко не безразличных. Если хочешь, я расскажу тебе о чем-то более простом на первый взгляд. Пожалуйста, только не воображай, что сразу все понял.
 
Я согласно кивнул головой и он лишь после этого закурил свою сигарету. Откинувшись на подушку, Отец прикрыл глаза, словно для того чтобы ярче вспомнить далекое...
 
— Ты часто говоришь о моем одиночестве, словно жалеешь меня. Я не нуждаюсь в жалости, но не откажусь от сочувствия. Пытался убедить тебя в твоей неправоте, но ты считал, что я из гордости не признаюсь в этом как будто бы недостатке. Каждый человек внутренне всегда одинок, и это не порок, а закон. Если располагаешь временем, послушай меня...
 
В тот раз Отец рассказал историю, о которой я, признаться, забыл впоследствии, но спустя годы, перебирая листки его бумаг, я живо вспомнил обо всем, и защемило сердце, когда показалось мне, что я снова услышал голос Отца...
 
“Детство моего отца (1856-1866 гг.) протекало в период расцвета родовых распрей и вражды с соседними племенами киргизов. Отец рассказывал: “На одном торжественном кокпаре возникла драка, в которой погиб один удалой джигит. Его убили наши. Пострадавшая сторона не соглашалась получать кун (штраф за убийство), говоря в ответ: “Когда убьем такого же человека из вашего рода, тогда лишь будет удовлетворена наша кровная обида”. Наша сторона признавала свою вину и просила соседей разрешить печальный конфликт мирным путем, соглашаясь на уплату большого куна, но противоположная сторона была неумолима. Они избивали наших людей при встречах и часто угоняли скот с пастбищ. Тяжба и ненормальные отношения тянулись несколько лет.
 
Однажды они угнали до 200 лошадей. Никто не решался поехать в погоню, опасаясь, что будет убит.
 
… Был в нашем роду бий, уже в летах, бездетный и бедняк. Он один поехал в аул противников. Там были все в сборе и справляли какое-то торжество.
 
Бий сошел с коня и пошел прямо в ту юрту, где сидели знатные люди киргизского рода. Войдя в юрту, бий отвесил низкий поклон привета. Никто из сидящих не ответил. Никто не пригласил сесть. Никто не уступил ему места, хотя были там младшие по возрасту. Бий опустился на землю у самого порога, на самом непочетном месте, и начал разговор мира:
 
— Мы все происходим от одного общего предка. Нас объединяет его святое имя и надежда на благополучие потомков нашего общего предка. Неужели мы не в силах уладить миром распри между братьями, возникшие из-за этого печального случая? Следует ли нам и дальше раздувать огонь ненависти и вражды среди нашей молодежи. К лицу ли нам это на склоне наших лет? Разве достойно нас оставить в наследство вражду, а не братскую любовь и дружбу?
 
— Таит! Перестань! — крикнул самый влиятельный и богатый из сидевших, у которого было девять сыновей удалых, как на подбор, словно средний малец руки. — Укороти свой язык! Ты приехал потому, что одинок и беден, к тому же и бездетен. Тебе нечего терять, не из-за чего оглядываться назад с сожалением. Поэтому твоя жизнь не является равной ценой для кровной мести. Поезжай обратно и продолжай глазеть на свою бесплодную жену!
 
— А ты наберись терпения и выслушай, что я тебе скажу, баловень судьбы. Говорили же наши предки: “Голову отсечь можно, но нельзя отрезать язык”.
 
— Говори, бий! — разрешил надтреснутым голосом древний старец, сидевший на самом почетном месте.
 
— Никто из вас не ответил на мой поклон и приветствие. Разве не говорили наши предки: “Отвечай на почтение почтением, на привет приветом даже тому, кто убил твоего отца”. Разве я убил отца у кого-нибудь из сидящих здесь? Никто не пригласил меня присесть. Или наши предки не учили: “Предложи сесть врагу своему, если он вошел в твой дом”? А мне никто из тех, кто младше меня, не уступил места. Разве наши предки не осуждали непочтения к возрасту? А ты, бий, говоря о моем одиночестве, оскорбил самого Бога, ибо он тоже одинок. Сказав о моей бедности, ты оскорбил пророка, ибо он тоже был бедным. Козы козлятся двойняшками, суки щенятся восьмерыми, свиньи поросятся девятью. Если бы Аллаху угодно было осчастливить меня, разве не нашлось бы у него детей, чтобы послать их в мой дом? А если угодно Богу гневаться, то мне ли роптать на него за испытания? И если он разгневается, то разве не найдет сил наслать беду на тебя и оставить в безутешном горе? Благодари за милость Создателя!
 
— Ты истинную правду сказал, бий, — проговорил старец. — Ты вогнал меня в краску стыда у самого порога моей могилы, бий. Верните ему все угнанные вами стада! — приказал аксакал своим людям и добавил. — С почетом проводите бия, установите мир и дружбу между братьями!”.
 
Мне не хотелось передавать рассказ Отца в изложении, потому что могли исказиться присущие только ему интонации, поблекнуть свойственные только ему краски, поэтому я привел эту историю в том виде, какой она имеет в записях Отца. Он говорил: “Если в руках у тебя есть власть, не давай воли сердцу, но держи разум свободным”. “Чего не достигнет взор, туда долетит мысль”, “Нет земли, которой не посетила бы мысль; нет врага, которого не победила бы сила”. И я ищу недоговоренности в высказываниях.
 
А когда-то я сказал ему, не сумев скрыть обиды:
 
— Ты меня все время покидал в очень трудные дни.
 
— Упреки идиотов не принимаются во внимание, — сухо ответил он. — Я тебя никогда не покидал; я тебя просто бросал.
 
— Но почему?! — с обидой вырвалось у меня.
 
— Чтобы ты научился бороться с течением и выплывать, чтобы научился вставать на ноги сам. Это одна из причин, хотя на самом деле их гораздо больше, но к тебе они не имеют никакого отношения, поэтому разреши о них промолчать. А сам пока подумай над тем, чем отличаются друг от друга понятия “покидать” и “бросать”, -усмехнулся он,
 
— Я сейчас не в состоянии думать об отвлеченных вещах, даже если они касаются меня, — признался я.
 
Он вздохнул и сказал:
 
— Понимаю, но не принимаю. Ты слишком открыт до сих пор и не научился ставить защиту, поэтому ты уязвим. Я видел, что из тебя растет лентяй, обыкновенный лодырь и лоботряс. Сейчас убеждаюсь, что не очень сильно ошибался. Но как всякая живая сущность ты тоже имел какую-то ценность, хотя и не очень высокую. Но ты был не из тех созерцателей, которых обыватель, обводя поверхностным взглядом, обзывает лентяями, далеко не из тех страждущих уединения для постижения гармонии людей-мыслителей, воздействующих на мир через недеяние, о которых мудрец Чжуанцзы давно сказал: “Все знают, как полезно быть полезным; но никто не знает, как полезно быть бесполезным”. Ты рос бесполезным как для общества, так и для Высшего Разума. Если бы все было иначе, я бы тебя не бросал. Ты был бесцельным в зыбких устремлениях своих, а у меня всегда была цель. Моя цель не стала твоей, поэтому путь к ней для тебя не был бы содержателен. А быть простым попутчиком — значит стать обременительным для идущего к цели. Вот еще почему я не мог постоянно тащить тебя за собой. И сейчас в седло взять не могу, потому что в жизни у каждого свой конь и своя тропа судьбы. Без цели нет и пути. А у меня цель далекая, твоему взору пока еще не доступная. Тебе покажется жестоким мое слово, но я обязан дойти до намеченного… с тобой или без тебя. Чтобы вместе нам дойти, тебе надо перемениться. Ты заставил меня произнести большой монолог и у меня заболело горло. Надеюсь, ты не думаешь: “Говорит много, потому что мало думает”. Ведь ты все же не самый худший из невежд. Но и с тобой спорить утомительно. Оказывается, все земные законы на стороне невежд. Спорить с ними не разрешает философия. Бить не разрешает закон моральный, закон партийный, закон советский. Действительно, мало слов — много дум. Поэтому прости мою усталость от тебя и почитай вот это,- он протянул мне, достав с журнального столика, пачку машинописных страниц.
 
Я встал и вышел из его кабинета без особого желания читать. Но читать Отца мне пришлось и придется. А почитать его я научился, к сожалению, слишком поздно, как и многие сыновья.
 
Прошли годы и снова в моих руках оказались те же листки бумаги. В них я нашел как бы продолжение нашего давнего разговора: “У одного казаха был единственный незадачливый сын. В то время казахи совершали набеги на кочевья калмыков. В одном из таких набегов казахи потерпели неудачу. Пришлось возвращаться к себе домой из далекого похода ни с чем. Во все дни похода отец всегда говорил сыну:
 
— Следи за своим конем и ухаживай за ним. Береги коня и держи его в хорошем теле.
 
Сын не слушался отца. На всех привалах он первым ложился спать. На пятые сутки они ночевали на возвышенности Косегена. Когда на рассвете все оседлали своих коней, сели и тронулись в путь, истощенный конь сына начал отставать. Отец вернулся к сыну. Конь под сыном упал и больше не поднялся. Не слезая со своего коня, отец сказал:
 
— На горном хребте пала лошадь твоя. Вина в ее смерти твоя, не моя. Не плачь над своей несчастливой судьбой. Нет добра своего, — и отец вам чужой. Не я ли советовал лошадь беречь? Тебе остается вот здесь и прилечь. Седло, как подушку, возьми и усни. И пусть тебе снятся хорошие сны! Прощай, сын! Хош! — повернув коня, отец поскакал прочь, спеша догнать спутников...
 
Перехватив мой недоуменный взгляд, отец разъяснил:
 
— Поход был дальний, Баурджан, а сын — незадачливый и непослушный болван. Если бы они вдвоем поехали дальше на одном коне, то конь бы скоро изнемог и они оба погибли бы в степи. А предстояло еще несколько дней скачки до своих аулов. Если бы отец даже пошел на самопожертвование и уступил своего коня сыну, то сам остался бы на его месте, обреченный на гибель, а сын загнал бы и отцовского коня и все равно отстал бы где-нибудь от путников через каких-нибудь два-три дня. Поэтому отец принял свое такое суровое решение...
 
— Но это было справедливым решением со стороны отца к такому сыну, — прервал я своего Отца.
 
— Ты так думаешь? — спросил меня Отец. Я не знал, что ответить под его пристальным взглядом. Отец, подумав немного, сказал:
 
— Да-а-а, человек прежде всего сам творец своего личного благополучия. Общество и родня до поры до времени терпят, а потом вышвыривают тех, кто становится лишней обузой, как бы говоря им: “Раз ты не считаешься с моими интересами, я не вправе бесконечно обижать себя”. Община и родня отвечают на заботу заботой. Все построено на взаимности”.
 
Наша беседа с Отцом была как бы логическим продолжением его давнего разговора с моим дедом. Я не буду сейчас говорить, к какой цели шел Отец, потому что не знаю. Но я хорошо знаю, что все же был ему обузой на его пути. И я хорошо знаю, что цель у него была высокая, а дорога к ней — прямая и светлая, но очень не простая.
 
Видимо, оставив на время догадки о тайном Пути, следует вернуться к его земным дорогам. На него чрезвычайно сильное впечатление произвел рассказ моего деда, потому что Отец уже испытал в своей жизни, что такое быть выброшенным из седла, что значит отстать от тех, кто лишь мгновение назад был твоим спутником. Это очень горькое чувство, достойное сочувствия, и тема, требующая самого пристального внимания. Сколько коней из-за нерадивости нашей пало под нами! Сколько поездов ушло в синие дали, оставив нас на разъездах и заброшенных полустанках! Когда оглядываешься назад, то видишь пройденный путь, но сердце указывает с печалью на непройденные дороги, которые можно было бы одолеть, если бы постоянно не отставал от жизни. Но мудрецы в святости своей утверждали: “Каким бы путем ты ни шел ко мне, я встречу тебя”. Может, то были слова Бога? Но каким бы земным путем ни шел я, отставая, спотыкаясь, падая и поднимаясь, навстречу мне неизменно выходил Отец. Он продолжает встречать меня, давая надежду на то, что и за великим пределом протянет мне руку. А может, и там он оставит меня на холодной высоте возле умирающего коня, за которым я не ухаживал при жизни, как за другом. И бросит Отец меня ради меня же самого, чтобы не заблудился в великих туманностях.
 
В 1951 году в начале февраля, находясь в Калинине, он писал: “В полдень следующих суток наш поезд прибыл в Чимкент, центр Южно-Казахстанской области, моей родины. Здесь я предался воспоминаниям о школьных годах, о своей юности.
 
С запада на восток тянулась цепь высоких гор, вершины которых были покрыты снегом. Гора Казыкурт, о которой ходит у нас легенда, будто именно на ее вершине оказался ковчег Ноя после спада вод Великого потопа. Место это считается святым, потому что является еще и первой ступенью в высь, первой вершиной, с которой начинается горная гряда Алатау. И не зря, наверное, выбрал это место пайгамбар Нух, как называют в народе пророка Ноя.
 
Поезд помчался дальше на восток. Я стоял в тамбуре и смотрел на знакомые и родные места, которые объездил в юные годы, вспоминал, как двадцать лет тому назад я поднимался вот по той лощине, что огибает сады Манкента, ту сопку, похожую на буханку, которую она окаймляет у основания словно синим кольцом.
 
Мимо окон мелькали сады, сады и сады. Вдруг наш поезд врезался в горы и перед самым носом пронеслись отвесные скалы. Это мы проезжали через бывший масатский туннель, который теперь был вскрыт до самой вершины. Как только мы пролетели через это ущелье, созданное силой динамита, навстречу нам придвинулась гора, вся изрытая. Это была известковая разработка.
 
Я узнал гору Сас-Тюбе, памятную мне еще с 1926 года, когда мы с моим товарищем-одноклассником Даулетжаном во время летних каникул шли здесь пешком, не имея ни гроша в кармане не только на билеты, но и на пропитание.
 
Дело было в конце июля. Вначале у нас были все же какие-то гроши в кармане, на которые мы приобрели два детских билета до станции Сас-Тюбе, так как этой мелочи не хватало ни на один полный билет, ни на два детских билета до конца проезда. Я сказал своему товарищу:
 
— Доедем хотя бы до половины пути с этими билетами. Если кондуктор не высадит, то зайцем дальше проедем. А если высадит, то оставшиеся шестьдесят километров пройдем пешком дня за два. Но зато до начала учебы целый месяц пробудем дома.
 
Даулетжану нужно было ехать еще дальше, до Аулие-Аты. Я ему обещал, что если сначала заедем ко мне, то мой отец ему не откажет в деньгах на билеты.
 
Когда мы проезжали Масат, в наш вагон пришел ревизор с торчащими рыжими усами. Когда дошла очередь до нас, мы, разумеется, предъявили свои билеты. Ревизор поверх простых очков посмотрел на нас и приказал нам встать. Когда мы поднялись, он усмехнулся и произнес:
 
— Ничего себе, дети! — и, сделав суровое лица, крикнул. — Вас, бездельников, пора давным-давно женить, чтобы вы не обманывали государство таким путем!
 
Мы обомлели и, покраснев до ушей, стояли перед свирепым ревизором ни живые, ни мертвые. Меня особенно задели, словно насквозь пронзили его слова о том, что мы “обманываем государство”. Я действительно в тот миг чувствовал себя преступником.
 
Ревизор потребовал от нас уплатить штраф. Мы от этого растерялись еще больше, забормотали что-то невнятное и вынуждены были признаться, что у нас нет ни гроша за душой. Ревизор рассвирепел еще больше и снова закричал на нас:
 
— Ах, бездельники! На махорку, небось, деньги есть, сызмальства себя отравляете!
 
То, что он нас обозвал бездельниками, до того меня оскорбило, что я отважился ему ответить:
 
— Нет, дяденька, мы не бездельники, а ученики. И махорку не курим.
 
Ревизор погрозил мне пальцем:
 
-Ты у меня еще поговори! У меня такой же лоботряс растет, как и ты!
 
Я хотел было еще что-то сказать ему, но тут Даулетжан предостерегающе дернул меня за рукав, молчи, мол.
 
На повторные требования ревизора уплатить штраф мы отвечали столь упорным молчанием, что толстая крестьянская баба в цветастых широких юбках сочла нужным вмешаться:
 
— Чего ты, старый, так разошелся? Не видишь, что ученики они. Откуда у них гроши?!
 
Ревизор поверх очков поглядел на нашу неожиданную заступницу и покровительницу, которая в это время, дожевывая варенец, расплылась в широкой улыбке, как бы прося пощадить нас. Рыжий дядя что-то промычал, а потом отчетливо произнес:
 
— Ну и баба же! Чего тебе надо?
 
— Ничего мне не надо. Я ничего, просто хлопчиков жалко. Не мучай ты их, пожалуйста! — принялась она уговаривать его дробной скороговоркой...
 
После этой сцены не могло быть и речи о том, чтобы нам ехать дальше этим же поездом. Мы вылезли из вагона подавленные и весьма угнетенные. У самого подножья покрытой известняком горы одиноко торчало станционное здание из красного кирпича с прилепившимися к нему глинобитными пристройками.
 
Мы очутились в безлюдье на пустынном полотне железной дороги, в том месте, откуда минуту назад отошел поезд, вслед которому были устремлены наши печальные взгляды...
 
Поезд остановился. Станция была завалена строительными материалами, лесом, трубами, какими-то агрегатами. Здесь вырос большой рабочий поселок с двухэтажными домами, гора была вся изрыта, достраивался крупный цементный завод. Сас-Тюбе стал промышленным районом.
 
Когда поезд снова тронулся, я посмотрел налево, в сторону долины реки Арысь, по которой двадцать четыре года назад мы плелись с Даулетжаном пешком, держась обочины пыльной дороги и угощаясь у бахчеводов арбузами и дынями. Сейчас я не узнавал наш прежний путь; вся долина была изрезана квадратами хорошо спланированных плантаций и садов. Они лежали ровными прямоугольниками до самого Тюлькубаса, тоже утопающего в садах.
 
Во время стоянки я сошел с поезда и стал взглядом отыскивать знакомых, но ни одного так и не встретил. За шестнадцать лет моих скитаний вне пределов Казахстана и люди здесь сменились. Никого из местных пассажиров я не узнавал и меня тоже никто не узнал… Дойдя до конца перрона, я увидел громадную ветвистую липу Мне она показалась моей давнишней знакомой, только и она в ту пору была не такой, а маленькой. Я остановился и вспомнил с болью, что в 1932 году именно здесь было мое последнее свидание с моей первой любовью. Она была полтавской украинкой и звали ее Евгения Гарнага. Я тогда провожал ее на этой станции. Она уезжала в Ташкент. И оба мы не подозревали, что расстаемся навсегда. Мы бродили по перрону, все время возвращаясь к этой липе. Мы о чем-то говорили, смеялись, мечтали о нашей с ней будущей жизни. В те дни ни Женя, ни я не знали, что через два месяца меня призовут в армию, и с этого начнется мое вечное одиночество...”
 
Отец говорил: “Я не буду одинок; со мной будут мои воспоминания”. Многие из них были горькими. Но мне кажется, что самым томительным, горестным и незабываемым было постоянное воспоминание об украинской девушке. Это было, наверное, даже не воспоминание, а незаживающая рана. Почему судьба не дала им новой встречи и уже на всю жизнь? Не для того ли, чтобы по верховным законам предопределенности зачем-то появился на свет я? А зачем множить сумму одиночеств на бесконечность? Я не ропщу, хотя и не считаю свое рождение достижением космоса. Я просто надеюсь на то, что в запределье есть такая же липа, такой же перрон, такая же девушка, вернее, та же девушка Евгения, с которой Отцу уготована встреча среди звезд. Не зря же Френсис Томпсон говорил: “Все сущее во все века без счета верст невидимый связует мост, и не сорвать тебе цветка, не стронув звезд”. У физиков существует фантастическая идея о существовании призрачного мира, являющегося призрачным только для нас. Призрачная вселенная взаимопереплетена с реальной Вселенной, но во многом остается незаметной. Однако призрачная планета, пролетая через Солнечную систему, оказалась бы способной столкнуть Землю с ее наезженной орбиты. Космологи давно уже знают о наличии во Вселенной невероятно большого количества невидимого вещества, вызывающего гравитационное возмущение, но в остальном остающегося незаметным. Совершенно не обнаруживаемым. Возможно, говорят строгие физики, это и есть призрачная материя. Мне думается, что тяжелые мыслеформы ненависти выпадают в осадок, а в космос уходят волны любви, способные притягивать к себе тех, кто был бесконечно любим на земле. Гравитационные возмущения вызваны потоками любви. Они обещают чудесные встречи там, за великой чертой. Не зря же гениальный Ли Бо сказал: “И снова в жизни одному мне предстоит брести до встречи той, что между звезд, у Млечного Пути”. Не к этому ли Пути был устремлен Отец в вечном одиночестве гордого сердца своего? Создатель, дай ему встречу!
 
Появилась, кажется, и у меня своя цель, гораздо, конечно, более меньшая, чем у Отца, но очень важная не только, надеюсь, для меня; лучше узнать Отца своего и Создателя. Через это подвижничество я научусь, возможно, понимать немного и себя самого, хотя это уже дело десятого плана. Отец даже после физической смерти своей помогает мне в выборе пути, и я постоянно слышу его голос, ведущий меня и не бросающий. Я глубоко ощущаю неправоту свою по отношению к нему, но до покаяния еще не вырос. Я думаю, что когда придет пора истинного покаяния, а не бытового раскаяния, будет явлено знамение и о прощении, и о понимании. Даже если это наступит в последний час, придет, наверное, настоящее умиротворение и очищение. Но в ином мире я все же не хотел бы встречи с ним, потому что, подозреваю, он жил на земле ожиданием единственной встречи, готовя себя к ней через высокую и достойную любовь, обращенную к своему народу.
 
— Пути разлук подобны смерти. Дороги встреч трудны и долги, -сказал как-то Отец.
 
— Я, наверное, не совсем готов уразуметь сказанное тобой, — развел я руками.
 
Он рассмеялся как-то странно, почти судорожно:
 
— Живым с мертвыми не дано видеться на земле, разве только в странной реальности снов. Дороги мглы и света проходят по разным мирам и только память способна преодолевать чуждые измерения. Если есть предопределенная связь судеб, то встреча неизбежна, несмотря на неверие существующих на земле. Разлученные не видят друг друга. Расставшиеся не ищут друг друга. Но помнящие всегда обретут встречу. А дороги встреч трудны, потому что требуют верности. И долги, потому что каждому отпущен свой срок жизни; продлить его невозможно, а сократить — преступно. Вот и все, что я хотел сказать.
 
— Все ли? — усомнился я.
 
— Все, что смог разжевать для тебя, так что глотай. Но когда-нибудь все же придется тебе самому перемалывать зубами крепкие коренья и носить на шее жернова забот. В рабском напряжении ты забудешь и о дорогах встреч, и о путях разлук. Если все же будешь помнить о встрече, память сама поведет тебя верным путем. И лучше знать заранее, с кем бы ты желал встретиться за пределами земли. Но ты ленив и слаб для того, чтобы хранить верность. Тебе смешно, что об этом говорю именно я? Ты усмехаешься только потому, что самодовольно строишь заключения из вереницы внешних событий, случайных для меня встреч, которые так и не тронули душу. Когда ты научишься ограждать ее от чужих прикосновений и заглянешь в мир внутренний, целомудренный и чистый, тогда ты, может быть, если не поймешь меня, то, по крайней мере, перестанешь насмехаться. Впрочем, если ты еще раз позволишь посмеяться надо мной, я попросту набью тебе морду. Со мной можно шутить, но играть со мной — опасно, — в глазах Отца начали зажигаться багровые огоньки наступающей ярости и я поспешил уйти со словами каких-то неубедительных оправданий...
 
Странно, но мне в последнее время все чаще начинает казаться, что Отец, страдая от несовершенства, глупости, подлости и жестокости внешнего мира, упорно пытающегося прорваться в мир внутренний, и мир истинный, в мир чистый, все же сумел поставить между ним и собой какое-то могучее защитное энергетическое поле, какую-то невидимую постороннему глазу стену, сохранив душу свою верной, незапятнанной и целомудренной.
 
Главный ПУТЬ в земном отрезке жизни совершала душа, а все остальное было лишь средством прохождения внешних дорог, на которых человеческая самость призвана была расти и совершенствоваться. Может, поэтому душа вложена в такое хрупкое и крепкое, сильное и слабое, упорное и уязвимое, уродливое и прекрасное тело, чтобы через боль человек познавал себя, чтобы через радость возвышался над собой, выполняя свое основное назначение. Белково-нуклеиновая форма дана как носитель и хранитель души на срок, достаточный для выполнения задания высших сил. Человечество пошло технологическим путем развития, все Польше отделяя себя от природы и добровольно выставив себя за двери великой эволюции. Наверное, оно стало бы куда более совершенным, более приближенным к вселенскому разуму, обрело бы бессмертие даже физическое на земле, если бы избрало путь гуманитраного совершенствования. Оно бы избавило себя от большинства пороков, уберегло бы от войн, пламя которых раздувает вскормленная нами же жадность, сколько бы мы не теоретизировали это явление, деля войны на справедливые и несправедливые. Война -кульминация глобальной жадности. Война — квинтэссенция горя, через которую обязан был бы прозреть человеческий ум. Но люди спят и не не хотят  пробуждаться, хотя в сомнамбулическом состоянии идут через бездну, наполненную огнем, по раскаленной проволоке босыми ногами. На планете лунатиков все состоит из риска, созданного самими людьми. Всюду опасность, всюду страх, всюду горе и страдание, а искорки радости мимолетны, и быстротечны. Говорят, за восемьдесят семь лет человек лишь семь часов бывает счастливым. Все остальное время он воюет. Война не обязательно должна иметь внешние формы и смертоносные проявления; ее виды многолики; мы воюем с соседями, с начальством, с подчиненными, с партнерами, с классами, с идеологиями, но главную войну ведем с самим собой.
 
И истинного успеха добиваемся, когда побеждаем себя. Это настолько очевидно, что кажется уже банальностью с глубоко наезженной колеей, однако кто прошел до конца эту дорогу, на первый взгляд кажущуюся проселочной, когда шли мы все время в общем строю магистральными путями, заводящими либо в тупики, либо к безднам приводящими. Об этом мне сказал Отец на последнем десятке своей земной жизни, когда устал от парадного марша, от которого сводит судорогой мышцы ног и рук, от которого деревенеет спина, горбится грудь и каменеет лицо, зато глаза наполняются мутным светом рабской преданности, а сердце полно готовности отбивать шаг, сметая все на своем пути. Слов разума не слышно из-за грома оркестров. Мозг озабочен одной только мыслью: как бы не выбиться из строя, как бы встать впереди колонны… Древний мудрец говорил: “Умеющий ходить не оставляет следов”. Для бесед с душой и звездами нужна тишина, нужны своя тропа и свое уединение. Но все это нужно заслужить, отслужив долгий срок все в том же общем строю, даже если приводит он к войне. Отец заслужил покой, но эта награда пришла к нему, когда он уже захлопнул за собой дверь земной жизни. А может, и там ему покоя нет...
 
Он записал: “У природы нет для человека запасных частей. Она умеет мастерски создавать, но не способна пока еще искусно ремонтировать. Она права; она создала человека не для войны, а для счастья. Неблагодарный род человеческий сам себя изуродовал и пытается искалечить саму природу, изуродовать своего Создателя...”.
 
Может, не вина омраченных людей в том, что они искалечили себя, а беда? Может, трагедия слепого человечества и в том, что оно обрекло на гибель свой дом, могущий дать все для счастья. Может, вовсе и не грех человека в том, что он изуродовал богов, низведя их до своего уровня? И хочется верить в пробуждение рода людского, который, прозрев, исцелит себя, оздоровит природу и вернет богам их истинную сущность.
 
Но прежде нужно победить себя. И чем больше станет победителей, тем скорей произойдет истинная гуманная революция. Пока же одерживают победы над собой единицы, не разрушавшие храмов в своей душе и на ладонях земли. Победители уводят от бездны, полной пламени, слепых и беззащитных. Отец был победителем и внешне и внутренне. Он знал, что литература — это Путь совершенствования, и путь очень тяжелый. Отец, не придававший большого значения внешнему, как бы сказал: “Подвиг виден со стороны. Тот, кто думает, что совершил подвиг, тот ложный человек”. И добавил: “Умен не тот, кто ждет почета, а тот, кто почитает достойных. Достоин не тот, кто почитает себя, а тот, кто стыдится принимать почести. В славе много страдания. Она мешает иметь друга. А твой друг — это непримиримый враг твоих недостатков”.
 
Помню разговор отца с одним литератором, которого он возмущенно бранил. Часть этого разговора оказалась записанной в тетради. Запись датирована 24 декабря, его днем рождения, 1973 года.
 
— Почему ты стесняешься ставить его выше себя, тогда как он на самом деле стоит выше тебя?! — кричал я на автора.
 
— Ну… так надо было.
 
— Вот этим “так надо было” ты облил грязью самого себя. Ты не хотел, а получилось то, чего ты не хотел.
 
А мне он сказал:
 
— Держись ниже — будешь выше, — помолчал и добавил.-Уязвленное самолюбие ослепляет человека. Не перед отдельным человеком держи голову низко склоненной, а перед народом. Народ — это вовсе не абстракция, как полагают иные, а монолит, имеющий исполинскую душу, огромный живой организм, которому бывает больно, обидно, но и радостно… хотя бы изредка. Но не совестно склониться в поклоне и перед отдельным человеком, достойным почитания… не за пост, конечно, а за рост; разгляди, насколько вместительно для благородства его сердце, насколько выросла его душа. А этому я сказал: “На высоком посту не будь слугой своего честолюбия, но будь слугой народа… не депутатом, а сыном”. Но для них каждая новая клевета на высоких, видимо, нужна для подтверждения своей изначальной клеветы. Клевету цитируют клеветники. Но даже в своре воров, оглушительно кричащих в сторону честного человека: “Держи вора!”, честный останется чистым. Просто, нужно время для того, чтобы каждого оценить по-настоящему и расставить все по своим местам, а не по чужим углам. Только для одних это время приходит при жизни, а для других наступает после смерти. Справедливость идет медленной поступью, но зато приходит она неизбежно.
 
— О ком же вы с ним говорили? — полюбопытствовал я.
 
— О том, кто выше, — усмехнулся Отец. — А имени его не спрашивай. Что в имени его тебе? Из добрых побуждений ты можешь необдуманно причинить ему еще большие страдания. И без тебя дураков хватает. А ему сейчас очень сложно жить.
 
— Из-за чего пострадал этот человек? — спросил я.
 
— Из-за честности, которую у нас называют глупостью, — с горечью отозвался Отец.
 
— А гость твой про него рассказ написал? — предположил я.
 
— Он думает, что написал статью, а состряпал подметное письмо, клеветнический донос и собирается разоблачить себя публично. Даже этого не понимает, — он недоуменно пожал плечами. — Надеется унизить того, перед кем сам низок.
 
— Зачем? — удивился я.
 
— Затем, что тот талантливей и порядочней. Из зависти замарать старается. А зависть рождается из жадности. Не только богатству и счастью завидуют черные души, но и в алчности своей хотят чужое дарование присвоить, к чужой славе примазаться, а то и вовсе отнять ее у достойного. Вот тебе пример еще одного проявления низменной войны, которую постоянно ведут люди, войны не прекращающейся. Слава не очень хорошая штука, беспокойная, полная искуса. Кто-то использует ее себе в корысть, но кто-то относится к ней спокойно, чтобы она не мешала трудиться. А без труда и праздник — тюрьма. Я никого не хочу винить, но они осуждают сами себя, приговаривая к позору в будущем, часто становясь несчастными не по своей воле, а по собственной глупости. Конечно, самый несчастный человек тот, кто не имеет самого близкого друга и самого заклятого врага. Однако при этом следовало бы помнить, что многие из наших врагов придуманы нами самими, что обиды наши часто надуманны, что самым страшным врагом для человека является он сам. Врага в себе и нужно прежде всего взять в полон, а потом побеждать медленно, уверенно, всю жизнь. Страшно, когда человек не мил человеку, но еще ужасней, когда он не мил самому себе, когда к себе теряется уважение, — говорил Отец, глядя куда-то мимо меня. Вдруг он поднял голову и посмотрел прямо на меня:
 
— А ты себя не уважаешь, проявляя это неуважение даже во внешнем, — помолчал немного и сказал грустно. — Впрочем, тебе, наверное, и не за что себя уважать. Уважение к себе приходит через уважение других, складывается из достойных поступков и в конце концов составляет жизнь. Ты не жаден, и это меня радует. Но ты глупо расточителен, а это меня огорчает. Пожалуйста, разбазаривай все, если у тебя есть что-то, что принесет кому-нибудь радость и облегчение, но ведь ты навязываешься со своими услугами, большинство из которых не в силах исполнить. Отдавай то, что накоплено твоим трудом, добыто твоим потом, а ты раздаешь даже то, что не принадлежит тебе, не тобой заработано. Так не приобретается уважение. Конечно, я говорю о какой-то собственности весьма условно, понимая ее относительность в этом мире, и ты должен понять, что я больше говорю не о материальном достатке, а о духовном богатстве. А ты в обоих отношениях нищ. В Коране сказано: “Сирот не чтите вы! Не побуждаете ближних дать пищу голодным. И алчно поглощаете оставленное не для вас добро. Достаток любите чрезмерной страстью”. Ты не очень сильно отличаешься от того, на кого я кричал. Святая Книга говорит: “Среди людей писания такие есть, кому доверив все свое богатство, вы с легкостью вернете все обратно. Но существуют те, кому отдав хранить лишь жалкую монету, с трудом огромным сможете вернуть”. А дальше говорится: “И возопят они надменно перед вами: “Для нас нет никаких установлений быть слову верными перед лицом глупцов!”.
 
Я хорошо знаю, что Отец был бессребреником, но чужого он не тратил. В стопке машинописных страниц есть такие слова: “Я не из тех, кто копит состояние; мое богатство — это мои бумаги”. В жизни он не раз повторял это, и поступки его не расходились с делами. Как-то отец признался:
 
— Я ничего тебе не оставлю в наследство, кроме своего, не очень удобного имени. Может, несколько книг… Но мое богатство — этр мои тетради. Конечно, в них материал еще сырой, как песок на дне ручья. Но мне кажется, что песок этот — золотоносный. Я был стрелком^ но не был охотником. Я не добывал себе пищи, проливая кровь, но, проливая кровь, я добывал для всех нас победу. Потери мои велики, но есть и приобретения, которые я обязан вернуть людям, написав правду о войне. Но мне до сих пор не известно, какой ущерб понесла моя душа.
 
Вспомнив об охотнике, он рассказал мне один случай, который в давнем прошлом имел место в ауле моего деда Момынали. Это не забылось со временем, потому что и эта история записана Отцом:
 
“Как-то в первые годы женитьбы моего отца приехал к нам в гости старый знаменитый охотник. Дома продукты были на исходе. Отец, несмотря на протесты старика, зарезал в честь его ягненка. После угощения охотник сказал:
 
— Ты возьми сильного вола и пойдем со мной в горы. Даст Бог, к ужину привезем молодой хозяйке мясо из божьей отары.
 
Отец в душе отнесся к предложению гостя не очень одобрительно, потому что мясо еще оставалось, можно было поесть его и отдохнуть в тени юрты, а если есть мясо, зачем лишать жизни другую сущность. Но возразить старшему по возрасту он не посмел. Как казахи говорят: “Нет языка, чтобы высказать — старший человек”. Но все же отец сказал:
 
— Вола не поведем, все добытое я принесу сам, на своих плечах.
 
Гость окинул его оценивающим взглядом, но промолчал.
 
Не задерживаясь долго, они отправились в горы. Дорога была не очень легкой, но привычной, и вскоре они уже карабкались по изломам каменистой тропы.
 
С высоты скального выступа они увидели, что в ущелье пасется целый гурт диких горных коз. Могучие самцы с рогами длинными, как сабли, резвились, устраивая между собой поединки. Они сталкивались с разбега лбами, снова кидались друг на друга, отскакивали в сторону, мотая головой, и опять бросались в схватку. Но по всему было видно, что это не настоящие бои, а игрища вольных животных.
 
— Ты обойди стадо с наветренной стороны, обогнув скалу, и пугни их, бросив камень, — велел охотник. — Они побегут через вот эту лощину всем гуртом. А когда вожак выскочит па вершину сопки, он замрет на мгновение, чтобы осмотреться и понять, откуда им грозит опасность. В это время остановится и стадо… Я буду сидеть вот за этим валуном. Погоди, надо выбрать, какую из коз подстрелить. У козлов запах шайтана; их мясо жесткое. Надо стрелять в самку. Но в желтогрудую или серогрудую, вот в чем вопрос. Желтогрудые козы -это еще не покрытые самцом. У них мясо нежное. А у серогрудых мясо рыхловатое и немного горчит.
 
— Вам лучше знать, аксакал. Что пошлет Создатель, тем и будем довольствоваться, — ответил отец.
 
… Карабкаясь на скалу, отец чувствовал какую-то досаду и в душе осуждал охотника: “Зачем нужно было говорить о груде мяса, да еще требовать вола тащить в горы, как будто старик своим фитильным ружьем в состоянии перебить половину стада. Да еще спрашивает, какую из коз пристрелить. Не слишком ли самоуверен старик? Да и меня втянул в ребячью забаву, от которой нечего ждать успеха”. Отец ворчал про себя, но вслух высказать свои мысли при охотнике не мог, потому что “нет языка — человек старший”.
 
Отец наконец добрался до вершины скалы и столкнул оттуда ногой камень величиной с голову человека. Камень покатился вниз, ударился о твердую землю, покрывающую склон, подскочил в воздух, как мяч, описал крутую дугу и, снова упав на землю, покатился, увлекая за собой другие камни, которые понеслись книзу, обгоняя друг друга, сталкиваясь, прыгая. Вскоре уже в ущелье грохотал камнепад.
 
Стадо дрогнуло и стремительно помчалось за круторогим сильным самцом. Вожак, выскочив на темя сопки, резко остановился, тревожно и гордо оглядывая зоркими глазами даль, таящую неведомую ему опасность.
 
В это время и грохнул выстрел. Гурт на мгновение смешался. Раздались один за другим еще два выстрела и лишь после этого стадо лавиной устремилось вниз с быстротой вихря. Но на вершине сопки остались темнеть три пятна...
 
Когда Отец добрался до того места, он увидел, что охотник своим кривым ножом уже разделывает туши убитых им желтогрудых коз, потрошит внутренности, выкидывая кишки, ливер, желудок… Закончив дело, он срезал несколько прутьев таволги, проткнул их острыми концами края распоротых освежеванных туш и, как проволокой, стянул их, словно зашил. Все это он делал молча, а потом сказал смущенному отцу:
 
— Зарой все эти отбросы в песок поглубже, чтобы потом они не портили смрадом разложения чистый воздух гор. Да завали сверху тяжелыми камнями, чтобы шакалы не могли достать; для этих тварей это слишком жирный кусок.
 
После этого старик спутал самодельной веревкой ноги двум козьим тушкам, соединив их между собой, взвалил легко себе на шею обеих коз и понес их вниз к аулу. Отец последовал за ним, таща на себе третью тушку и ружье охотника, о котором недавно думал так пренебрежительно. Он шел позади старика, с трудом за ним поспевая, согнувшись в три погибели под тяжестью козы.
 
До самого аула Отец не проронил ни слова, глубоко переживая свою недавнюю самонадеянность, стыдясь опрометчивых мыслей. Он молчал, потому что собственный стыд укоротил ему язык. Не перечь старшему, не смей даже думать о нем свысока, а молча и послушно исполняй все его повеления. Когда заболела поясница, отец подумал с сожалением, что вол все-таки был нужен, именно сейчас он оказался бы весьма кстати.
 
На ужин приготовили жаркое-куырдак из мяса горной козы. Охотник был задумчив и ел мало, а проголодавшийся отец съел больше обычного и наелся до отвала.
 
В полночь отец разбудил старика и сказал ему:
 
— Аксакал! У меня все тело горит, дыхание прерывается...
 
— Ты съел слишком много сильного мяса, да еще и жиром запил. Горные козлы питаются не осокой, а едят самую отборную траву. Я предвидел, что тебе станет плохо, но мне было неудобно за ужином хватать тебя за руки. А сейчас ступай к ручью, запруди его и лежи в воде до самого рассвета, — глухо посоветовал старик, повернулся на другой бок, снова засыпая...
 
— Да будет его охота радостной и удачной в небесных горах! Собственная благодать всегда была с ним при независимой от многих людских страстей и пороков земной жизни,- закончил Отец свой рассказ”.
 
Помню, Отец говорил, что в данном случае речь шла не столько об очевидном и справедливом назидании о почтении к старшим и опытным людям и о послушании младших, сколько о понятиях гораздо более тонких и глубоких. Когда я догадливо заметил, что говорилось, видимо, о знании стариком живой природы. Отец поправил меня, сказав, что не о знании, а о слиянии с природой следует вести разговор, не деля ее на живую и мертвую, потому что нет мертвой природы в природе, что кажущееся мертвым молчит о тайнах своих, которые мы не в состоянии понять, ибо говорим с природой на разных языках. Мы не в состоянии понять даже явных подсказок природы, потому что мыслим человеческими категориями, отталкиваясь от самих себя, хотя и сами для себя не познаны. Мы не способны разглядеть даже тех очевидных примет, ведущих к раскрытию ее секретов, потому что не умеем видеть. Мы не слышим зова ее, ибо уши наши заложены суетным шумом. Отчуждение от природы увело нас к краю пропасти, наполненной огнем. Старый охотник умел слышать ритмы Вселенной. Он понимал язык трав и диких сущностей, потому что вживался в них и разгадывал их поведение. Он ощущал свою равность с вольными животными и свирепыми зверями, но чувствовал чуждость и неприязнь к шакалам, повадки которых напоминали ему поступки людей, не готовых к восприятию чистых истин. Старик преподал хороший и наглядный урок молодому Момышу, потому что увидел и широту его души, и любовь к людям, и ум, способный понять смысл преподанного. Но заметил он в нем и незрелое недоверие, излишнюю самоуверенность, которые тоже надо было дать прочувствовать со стыдом радушному хозяину новой белой юрты. Аксакал не мог не обнаружить в Момынали и тех невидимых взору омраченного джигита колодок стереотипов, в которые заковала его повседневная обыденность, и решил показать ему, что существует и другая жизнь, более осмысленная и содержательная. И жадность с неумеренностью не прошли мимо его внимания, но охотник промолчал, посчитав, что излишества должны быть наказаны. Он знал, что Момыша после обжорства на тризне диких коз ждет страдание, но посчитал, что боль эта станет исцеляющей для души юноши. Да и про вола неспроста заговорил старик и промолчал не зря, когда отказался хозяин вести в горы животное, оскорбленное человеком, на виду у всего аула. Сгибаясь под тяжелой ношей на обратном пути, Момыш понял, что человек, пренебрегающий советами старших, превратится во вьючное животное, а излишне самоуверенный может стать подобным волу, от которого природа уже не дождется продолжения. И молчаливо сказал ему охотник, что участь людей долины есть мясо животных, питающихся чем попало, даже отбросами, но что вольный человек добывает себе чистую пищу, ест мясо свободных существ, питающихся отборными травами. И знал он, что студеная вода, бьющая из родника, остудит бурлящую молодую кровь джигита и охладит его разгоряченную голову, что будет полезно во всей будущей жизни. Аксакал показал, что не слушать старших — значит, вредить себе самому. Но главный смысл всего происшедшего был, наверное, в том, сказал мне Отец, что старик научил моего будущего деда уважительно относиться к природе, полной глубоких и чарующих тайн.
 
Я сейчас уже с трудом вспоминаю дальнейшие разъяснения Отца, растолковавшего мне все ускользнувшие от моего внимания и понимания положения рассказа, но зато прекрасно уразумел, что далеко не все сказал он мне в ту пору, умолчав о чем-то важном и главном, может, даже ради моего же спасения. Он видел, наверное, что к восприятию такого откровения не готова моя невежественная душа, невоздержанная и несдержанная, каким был мой дед в пору молодой охоты в горах. Мне кажется, что старый мерген завел Момынали в скалы и поставил над пропастью, чтобы спасти его от опаляющего огня ненасытных людских страстей. Аксакал хотел, наверное, научить молодого Момыша видеть мир с высоты, понять ничтожность желаний наших, обращенных к себе, когда земля лежит вместе с аулами далеко под ногами. Охотник призывал к воздержанности, порождающей твердость духа, и к сдержанности, из которой вырастает уважение. Он очень хотел, чтобы душа Момынали была обращена к себе, а сердце устремлялось вовне, к людям, делая одухотворенными и облагороженными поступки. В горах старик наглядно показал деду, что все сущности, схожие с человеком, и сам человек являются лишь мертвой плотью, заряженной энергией на какой-то отпущенный им срок. Но есть бессмертная душа, которая растет, становясь ближе к Богу, если живет не для себя, а для других. Иначе душа чадит, а не горит. В чаду же рождаются чудища.
 
Дым, чад и предостережения не разглядел и не понял в ту пору мой дед Момынали, а потом, когда вошло в него озарение, он увидел огонь и догадался, что старик хотел уберечь его от сжигающего пламени. Впоследствии дедушка уже сам уводил высоко своего Баурджана, чтобы спасти от мелких, прожигающих душу угольков бытовых страстей, показывая ему из поднебесья очистительные огни бытийных, всенародных событий, в которых решалась судьба народа, а не отдельного человека и не маленького аула. Так дед уводил моего Отца от пламени низких пороков. Охотник и Момынали предвидели наступление большого и грозною огня, в который предстояло войти Баурджану, чтобы выйти из него уже не аульным джигитом, а народным батыром.
 
Меня Отец оставил на краю бездны, дав свободу искать пути спасения самому. Было обидно и страшно до тех пор, пока я не ощутил, что голос свой он привязал к моему сердцу. Этот голос не дал упасть в клокочущую смрадным огнем багровую бездну, хотя вырывавшееся из жерла жизни пламя сожгло во мне что-то невосполнимое, но научило не бояться ни бездны, ни огня. Нет в этом ни малейшей моей заслуги, потому что все за меня сделал Отец. Его голос продолжает вести по каменным разломам жизни, не давая заблудиться: “Да будет для родного народа жертвой моя родная душа”. “Будь с народом, и ты не узнаешь одиночества. Иди дорогой народа, и ты не заблудишься”. Все время звучит его голос. И когда кто-то из обиженных им сказал мне несправедливые слова об Отце, вызванные оскорбленной гордостью, раненым самолюбием, что мой Отец был жестоким, грубым и равнодушным человеком, самим дьяволом во плоти, я с тоской, порожденной его близоруким непониманием, ответил ему:
 
— Кто принадлежит народу, не принадлежит дьяволу!
<< К содержанию

Следующая страница >>