Главная   »   Во имя отца. Бахытжан Момыш-Улы   »   Слово четырнадцатое. Разбуженные раны


 Слово четырнадцатое

Разбуженные раны
О чем они друг друга вопрошают?
О превеликой вести, единого
согласья о которой нет.
Поистине, познать им скоро предстоит!

Великая весть. Сура 78. ст.1-5
 
Начинающийся новый день дал мне обнадеживающий знак посредством удивительной красоты рассвета, Я не мог оторвать глаз от Юго-Востока, где рассвет был особенно прекрасен. Если бы сейчас какая-то мощная сила оторвала меня от земли и понесла в этот ало-розовый океан, я бы, наверное, не стал противиться. Невозможность такого полета и полного растворения в чудесном навеяла на меня грусть.
 
Я поймал себя на том, что стал чаще задумываться над знаками, сигналами и знамениями, пытаясь узнать их сокровенный смысл и тайное значение. Я старался увязать их каким-то образом с судьбой Отца и собственным существованием, но у меня не получалось ничего, кроме рождения все новых н новых вопросов, на которые не было ответов.
 
Несмотря на всю доступную и прочитанную литературу о символах и знаках, я не сумел ни привести их в сколько-нибудь стройную систему, ни научиться читать. Они так и остались загадочными и непроявленными, хотя, как ни странно, интерес к ним продолжает расти, а внимание становится все более чутким и бдительным по отношению даже к самым незначительным явлениям повседневности, которые можно было истолковать, как сигналы космоса.
 
Но космос настолько исполински огромен, непостижим, инертен по отношению к человеческим горестям и нуждам, индифферентен к крошечным искоркам земной жизни и пассивен, что уже не верится в то, что он может посылать сигналы адресно каждому существу, ничтожно малому по сравнению с ним. Поэтому я начинаю думать, что эго Отец, уже живущий в беспредельном космосе, направляет мне свои знаки, потому что он не может быть не заинтересованным во мне, и своем народе, в родной земле. Возможно, он через многих помнящих его людей, в том числе, надеюсь, и через меня, проявляет свою глубокую обеспокоенность за судьбу народа. Делается это, видимо, через память.
 
— Твоя личная память не обязательно должна стать общественной. Имеет ли она какое-нибудь значение для людей? Тебя просто могут неправильно понять, и тогда пойдут разные разговоры, не всегда приятные для тебя, — пытливо наклонился ко мне Отец.
 
— Люди не устают спрашивать, но мне не хочется отвечать обыденными словами и говорить о житейских вещах, — ответил я. -Отцы прошли через пламя большой войны, которая сделала их большими. А о большом говорить мелко я не имею права. Пусть меня подозревают в каких-то не очень достойных помыслах, пусть говорят, что угодно, но когда речь идет о тебе, я не стану обращать внимания на подобные упреки, потому что это субъективное мнение отдельных людей, но никак не мое.
 
— Если ты защищен от чужих суждений, не всегда справедливых, то тогда можешь продолжать корпеть над бумагой; меня все это уже не касается, хотя добрые слова и молитвы омывают, — сказал Отец.
 
Странно, но меня уже не удивляет, что от невеселых мыслей и колких слов не опускаются руки. Я продолжаю стараться служить памяти Отца, понимая, что она является частицей необозримо большой памяти человечества, которая хранится, наверное, в каких-то небесных сокровищницах для непонятных людям целей. Но становится хорошо на душе от ощущения нужности в этой жизни даже ближних целей человека.
 
Скажи, собирается ли память по крупицам где-то там? — спросил я.
 
— Она собирается, хранится и используется, но не так, Как привыкли думать на земле, — ответил Отец. — От качества памяти зависят дальнейшие судьбы многих душ.
 
Алый рассвет рассеялся и город затопил свет нового дня. Предстояло прожить все светлое время в заботах земных, чтобы ночью, когда все стихнет и улицы уснут, снова встретиться с Отцом.
 
Я стоял на балконе, почти не замечая прохожих, курил и думал: “Как служить памяти? Оставляя следы ее на бумаге? Наверное, именно так, а не иначе. Тем более, что ничего другого в этой жизни делать не умею, да и писание, чувствую, получается не слишком хорошо. Всякая попытка логического, рационального описания приведет по замкнутому кругу к старой отправной точке, с которой начиналось усердное старание. Здесь не помогут экстенсивно накопленные знания информационного характера и рассудочного ума и тяжесть суммы ошибок, называемых опытом. Персональный локальный разум очертит круг и на этом его возможности будут исчерпаны. Кто-то не согласится и скажет, ч то разум не имеет пределов. Но мне кажется, что он не имеет границ в пределах ограниченного, проявленного, материального мира. А истинно безграничным является тот разум, который суфии называют всеобщим.
 
Но логический круг очерчен. На его окружности — внешние события и факты большой жизни. А площадь круга, включающая все самое глубинное и сокровенное, остается белой и непознаной, как, впрочем, и то, что чуточку отдалено от пределов окружности. Чтобы получить знания о площади круга, нужно, видимо, прочувствовать каждый миллиметр всеми клеточками сердца. Для смертного это невозможно.
 
В свое время я почему-то решил, что достаточно будет написать одну книгу об Отце, чтобы считать выполненным свой сыновний долг перед его памятью, я безосновательно полагал, что после этого смогу жить спокойно, не возвращаясь к теме Отца, и прямо смотреть в глаза людям. Однако я очень и очень ошибался.
 
Понимая трудность поставленной задачи, я тем не менее наивно предполагал, что если книга получится искренней на тридцать процентов, то это уже будет удачей.
 
Перед этим, к семидесятилетию родителя, я написал несколько статей о нем, которые были опубликованы в ряде газет. В ту пору меня не все правильно поняли, да на это я, впрочем, и не рассчитывал. Некоторые люди за глаза стали упрекать меня в нескромности. Нашлись и такие, что заподозрили меня в желании создать себе дешевую популярность за счет Отца. Пришлось вытереть плевки, пропустить хвалу мимо ушей, потому что все это было не главным и даже не второстепенным, а чем-то очень далеким от истины. Я ждал приговора Отца...
 
Я думал: “Почему Отец не может еще при жизни узнать о том, как же все-таки относится к нему сын? Или родитель не вправе из-за каких-то условностей, ложных норм, лицемерно и неверно называемых этическими положениями, узнать, что сын всенародно готов признаться в глубоком уважении и безмерной любви к нему?...
 
Если сын не боится сказать об этом прямо, значит, за его поступком стоит что-то очень важное. Почему из-за страха перед молвой, перед шепотками, перед первым рефлекторным неприятием и настороженной подозрительностью сын должен промолчать, когда еще не поздно сказать, когда Отец дышит воздухом земли? Почему только на похоронах близкого человека должны говориться хорошие слова, даже если он заслуживал лучших? Какие бы прекрасные фразы не сказал сын во время похорон Отца, они прозвучат запоздало и не будут услышаны тем, кому предназначались. А в сердце сына останутся горечь, вина и раскаяние.
 
Сын просто обязан еще при жизни Отца говорить идущие от сердца слова, благодарить Отца, учиться у него, почитать его, и все равно после ухода родителя из жизни останется чувство вины и ощущение чего-то недосказанного, чего-то очень важного, самого последнего слова.
 
Но если сын при жизни Отца успел сказать прилюдно о том, какое огромное место родитель занимает в его жизни, тогда, быть может, сын получит трудное моральное право говорить во всеуслышание о своем Отце и после смерти последнего.
 
Дух Отца будет, наверное, спокоен в этом отношении, потому что прижизненное и прилюдное признание сына в лучших чувствах к нему сняло с сердца отца предсмертный груз одного из очень важных и тяжелых сомнений. Наверное, не только дети, но и родители испытывают чувство вины друг перед другом. Отцы, перебирая свою жизнь, задаются мучительными вопросами о том, все ли правильно сделали они в отношении детей, сумели ли отдать им самое лучшее, что было в них.
 
Я написал статьи об Отце. У меня хватило ума сделать это при его жизни. Отец еще в земной оболочке узнал о том, как сын относится к нему, и если даже это было не столь уж важным для него, то все равно душа его осознала, что сын никогда недостойным словам или сознательным проступком не осквернит память об Отце. Но каков будет приговор?”
 
Отец позвонил, помолчал, а потом сказал:
 
— После смерти я буду тебе лучшим Отцом, чем при жизни.
 
Он сказал эти слова глухим голосом и бросил трубку
 
Я унял дрожь и сел на стул. Руки все еще подрагивали, но светлая теплота уже начала вливаться в сердце.
 
Отец все понял. Может, он понял гораздо больше, чем понимал я. Он не просто понял, но, умея прогнозировать будущее, даже то, в котором его уже не будет, обещал продолжать заботиться если не о сыне, то о внуке, если не о внуке, то уж о правнуке наверняка. Не о нашем материальном благе, а о нравственном пути, по которому дальше должны будем отправиться все мы, но уже без него...
 
Без него ли? Конечно, нет! Я просто не представляю себе жизни без Отца. Еще мне верится в то, что если я буду с ним, то и он будет со мной.
 
После того, как он покинул землю и отправился на джайляу аруахов, я и стал задаваться вопросом: “Как служить его памяти?” Я долго не решался приступить к работе над книгой о нем, страшась огромности и сложности поставленной задачи. Потом я все-таки отважился на этот труд, продрался через все острые и колючие препятствия и завершил рукопись.
 
Поставив последнюю точку, я сказал себе:”Ну, вот и все! Я выполнил свой долг перед Отцом”. Но тут же лицо мое вспыхнуло от горячего стыда и я стал благодарить Аллаха за то, что никто меня в этот миг не видит. А потом ледяной холод сковал с такой силой, что стало трудно дышать. Я как будто оказался в другом измерении, На иной высоте, откуда открывались все новые и новые горизонты, освещавшие совсем иные и незнакомые грани отцовского образа, а готовая моя книга лежала на самом дне ущелья.
 
Я понял, что это всего лишь первый шаг, что из книг об Отце я должен создать лестницу на пути восхождения к нему. На построение всех ступенек не хватит всей моей жизни, но если я начну, то кто-то продолжит, тем более, что я не первый.
 
Я знал, что на самой пугающей вышине, последней для меня в этой жизни, среди ледяных глыб и острых скал он встретит меня, мой Отец. И что-то подсказывало сердцу, что одних только книг для служения памяти мало. И я стал думать о новых путях...
 
… Сумерки переливались за окном, создавая ночь из дня. Они разрушают дни, чтобы создавать ночи, и уничтожают ночи, чтобы возродить дни. Но ни одна ночь не похожа на другую, и не один новый день не похож на следующий за ним. Неужели в истоке создания лежит разрушение? Или за разрушением обязательно должно следовать созидание? Все-таки, созидателем или разрушителем был в жизни мой Отец?
 
— Твой Отец был убийцей. Он убивал не только других, но и себя. Врагов он лишал жизни не по своей воле, а по священному для каждого сына родной земли долгу. А себя губил для того, чтобы добраться до той закрытой истины, которая таится в глубинах души человеческой. Для того, чтобы добраться до этого мерцающего света, я ногтями рвал собственную кожу, руками ломал ребра, продирался через мышцы, разгрызал жилы, разрывал сердце. Вот почему я похож на сплошную дымящуюся рану. Вот почему я вскрикиваю, когда прикасаются ко мне холодные и грязные руки. Зачем я все это делаю? Затем, что свет, хранящийся в безднах души, убежден я, может осветить жизнь людей и превратить их сплошную ночь в алый свет вечного рассвета. Конечно, я не один из тех, кто истязает себя ради многих, но разве боль от этого становится меньше? — сказал Отец.
 
Охваченный глубоким состраданием к нему, я воскликнул:
 
— Но раны способны к заживлению!
 
— Конечно, раны затягиваются, на их месте образуются рубцы и шрамы. Измученные страданиями, раны засыпают, но не надолго, потому что под шрамами таится невыносимая боль. Внешний хаос не дает прийти полному исцелению; он врывается в мир внутренний и пробуждает дремлющую боль. Сердце вскрикивает от жалости к разбуженным ранам. Но что-то вечное и истинное в тебе говорит, что без этой боли человек непременно сойдет с прямого пути, -печально проговорил родитель.
 
— Ах, вот как собирается опыт, — протянул я. — Сомневаюсь в его истинности...
 
— Сомнение лучше, чем самомнение! — отрезал Отец. -Неинтегрированный опыт ведет к самомнению, а ожидание дара от опыта других делает человека инертным. Как все слабые люди, ты ждешь прихода волшебницы, пусть даже она окажется, ведьмой. А в душе ты боишься, ее визита, полагая, что она якшается с силами тьмы, которые и одаряют ее долей могущества. Но ты поленился или не посмел подумать о том, что ведьмы берут свою силу не во мгле, а за пределами тьмы. Ты страшишься темноты, не понимая, что сам дни и ночи пребываешь в ее объятиях. Боль является той вспышкой света, которая способна осветить для человека краешек истины. Не считай меня мазохистом; не я истязаю себя, а то зло, которое живет в мире. Не для себя я пробуждаю запекшиеся раны, а для тех, кто хочет видеть во мне бодрствующую сущность, способную указать хоть какой-то путь. Прислушайся, люди вокруг тебя кричат от мук, а ты их не слышишь из-за собственного крика. А мне кричать не положено, потому что я солдат, никто не должен знать, как рыдает моя душа.
 
— В плаче людей слышатся отчаянные вопросы. Они ждут утешающих и обнадеживающих ответов. Того, кто хотя бы приблизительно ответит им, готовы назвать своим учителем? Подсознательно ощущая твое сострадание, они обращаются и к тебе, -догадливо сказал я.
 
— Я не могу дать им той веры, которую они ждут от меня.Я воин, а не учитель. Но я бы хотел сказать, что великим учителям человечества надо верить… хотя бы потому, что их совет делает живущих на земле людей чище и лучше, — Отец помолчал, а потом добавил тихо и проникновенно. — Когда боги улыбаются, зажигаются новые звезды. Когда боги хмурятся, рушатся старые миры. Не заставляй людей плакать, а богов хмуриться, сын!
 
… Отец оставил немалое наследие. Тревога за то, чтобы оно не пропало для людей, все чаще охватывает меня. Дело, конечно, не в имени Отца, не во внешних атрибутах обусловленного земного мира, а в определенной необычности пути его и глубине обоснований его пугающего и притягательного осознания. И еще в чем-то» чему я пока не знаю названия...
 
Идти по этой дороге, оказывается, действительно страшно. Кто знает, хватило бы у меня мужества снова встать на этот путь, если бы волей высших сил мы опять оказались в начальном пункте А. Но, сказав А, надо дойти хотя бы до Б, даже если нет надежды пройти до конца все буквы алфавита проявленного материального мира, не минуя ни мягкого ни твердого знаков.
 
Отступать сейчас поздно, да и некуда. Я в таком же положении, наверное, в каком находился Отец в далеком сорок первом, когда сжег часть военной карты, сказав:”3а Крюково для нас земли нет”. Это было решение чести. Дли. меня же служение памяти Отца является, видимо, предопределением судьбы, своеобразным испытанием и каторгой. Но без каторжного труда невозможно приоткрыть завесу даже над вторым уровнем прочтения этого образа.
 
Отступать поздно, даже если бы я захотел этого. Я и так долгое время находился в бегах. Но в минуты частых моих слабостей, надо признаться, хочется отступить, не думать о каком-то наследии, о каком-то духовном возрождении и начать жить просто, как человеческое растение. Но этой сомнительной радости мне не дано.
 
Я не лучше других, я просто наивней, мне бы отступиться, но передо мной встает призрак Отца и пытливо смотрит мне в лицо, не говоря ни слова. Но мне кажется, что я читаю в его глазах: “Не думай, что я повелеваю помнить обо мне. У тебя, как и у всех, есть аркан свободной воли. В данном случае выбор зависит от тебя. Решай сам, быть тебе или ни быть; быть человеком или стать торговцем душой. Это сейчас твой вопрос, после которого вся жизнь твоя пойдет по другому пути”.
 
Конечно, хочется жить легче и проще, но я уже знаю, что такое существование оборачивается в конце концов беспросветно тяжелой жизнью с очень плохим концом. Да и совесть говорит, что уход с этого пути служения равносилен предательству. А идти против совести трудно и наказуемо. Я часто думаю о том, что за всем этим мощным потоком памяти стоит какой-то высший смысл и что отказываться от предложенного судьбой направления я не имею права, хотя оказывается по большому счету, что в этом перевернутом мире у меня вообще нет никаких прав.
 
Хочется просить прощения за слабые слова, но, право, не хочется выглядеть и железным. Мне нередко хочется плакать от бессилия или убежать от мирского базара куда-нибудь далеко. Однако от себя никуда не убежишь. Вся прошлая жизнь с ее болями, обидами, разочарованиями, несбывшимися надеждами уйдет в побег вместе с тобой. Значит, отшельничество для меня не имеет смысла.
 
Уединение является, наверное, необходимым условием, если человек хочет избавиться от всего лишнего и наносного, что пристало к нему на прежнем отрезке жизненного пути. В одиночестве следует, видимо, тщательно пересмотреть убегающие назад годы, просеять воспоминания, отбросить безжалостно все, что мешает, очиститься, выпотрошить и промыть сердце, избрать новый путь, даже если он имеет старое направление, и с чистой душой вернуться к людям.
 
Новые приобретения станут более ценными, если ими поделиться с людьми, не ожидая от них ни благодарности, ни хвалы, ни наград. Окружающие могут даже отказаться от предложенного вами, поскольку будут полагать, что это имеет цену для вас, но не для них. И все же, хоть малая часть того, что вы скажете, может остаться, в подсознании слушающего, чтобы через какое-то время перейти в сознание и дать толчок к пробуждению на внешнем плане. Конечно, это будет не моя заслуга и не моя мудрость. Я буду простым рассказчиком слышанного.
 
Служение потребует отказа от многих земных привязанностей, которые до сих пор казались важными и необходимыми. Сказать “отказаться” легко, но избавиться от них по-настоящему трудно, потому что вервия привязанностей завязаны такими тугими узлами, что развязать их, даже ломая ногти до крови, невозможно, и приходится либо разрезать их, либо разрубать.
 
… Отец вставляет сигарету в свой мундштук, закуривает и испытующе смотрит на меня:
 
— О каких привязанностях ты говоришь?
 
Для меня это не кажется трудным вопросом, потому что я уже думал об этом. А вернее сказать, что-то само проявило, оттенило, сделало четкими и контрастными многие земные привязанности. Но мне было трудно определить, какие из них полезны, нужны, а какие излишни и вредны.
 
В то время мне казалось, что я нахожусь в амазонской сельве и меня окружают густые заросли лиан. Но вопрос Отца требует ответа и я говорю:
 
— Это нити и канаты социальных условностей, к которым многие привязаны полностью, какая-то часть человечества — наполовину, другие — в какой-то мере, четвертые — совсем немного, и единицы, очень редкие люди сумели полностью освободить себя от земных пут.
 
— Конкретней! — потребовал Отец. >1 вздрогнул от окрика и зачастил:
 
— Ну, скажем, тщеславие, гордыня, карьеризм, властолюбие, алчность...
 
Родитель недовольно перебил меня:
 
— Простое перечисление не затронет душу, ум, сердце и создание того, кто будет слушать тебя. Ты не имеешь права покушаться на время и внимание человека, согласившегося на беседу с тобой в надежде найти для себя хотя бы просвет в твоих словах. Если ты сам не убежден в правоте своих слов, то не убедишь и собеседника. И не спеши!
 
Я перевел дыхание, немного успокоился и продолжил:
 
— Я никого не намерен поучать. Сейчас я больше говорю не для других, а для себя, чтобы проверить свои догадки и решить, сложились ли в сколько-нибудь стройную систему обрывки мыслей и беспорядочно нахватанных знаний. Превратились ли они хоть в какое-то подобие убеждений...
 
— Для первых шагов, для начального процесса пробуждения все это не так уж и плохо, — задумчиво кивнул Отец. — Мертвым не положено вмешиваться в дела живых, поэтому я не стану перебивать тебя. Но я выслушаю все твои слова, а дальше ты обязан сам понять, где ошибаешься, а где прав.
 
— А кто подтвердит мою правоту или укажет на неправоту? -затомился я.
 
— Сердце и совесть, — коротко ответил Отец.
 
— Хорошо, — сказал я. — А теперь я попробую расшифровать все то, что я подразумеваю под тщеславием, жадностью, завистью, гордыней...
 
— Для меня не стоит этого делать; я всему этому знаю истинную цену, — усмехнулся родитель. — Ты тщательно проделай это для себя. Определись в этических понятиях и они станут в дальнейшем инструментами для очищения души от ржавчины, сердца — от коррозии. Это необходимый процесс для пробуждения. Итак, очищение-пробуждение-просветление. Это три этапа, которые возможно пройти в земной жизни. Ни умалять, ни возвышать этого пути я не берусь; у каждого отрезка есть свои трудности и свои радости, присущие только им. Я не собираюсь вести тебя за руку, а тем более тащить тебя за волосы, однако знай, что на верном пути ты будешь слышать мой голос. А в остальном, как я уже сказал, потребуются твои собственные усилия. Мертвые не вмешиваются в дела живых, но аруахи могут быть защитниками и проводниками на нелегком духовном пути.
 
— Но чем полезен данный дуть для земного человека? — спросил я.
 
— Надо говорить не о полезности, а о необходимости, — возразил Отец. — Полезность уже предполагает какую-то корысть, определенную награду за усилия, а это тоже привязанность к собственному эго. Ответа на свой вопрос ты не отыщешь в земной жизни, потому что разгадка лежит за пределами вещного, материального бытия… А теперь продолжи разъяснение привязанностей для самого себя.
 
Я задумался на минуту, а потом заговорил:
 
— Наверное, для многих понятий ключевым и контрольным может служить вопрос “зачем?” Зачем мне слава, на свет которой будут слетаться любопытствующие сущности, мешать мне, отрывать от дел, лишать покоя, забирать время? Неужели она настолько необходима, что мне не прожить без нее? Или она прибавит мне ума? Или подарит несокрушимое здоровье? А может, продлит мое земное существование? Нет, нет и нет! Сладость ее кратка, смешна и нелепа; она похожа на восторг от любования собой в сильно приукрашивающем твою персону зеркале...
 
— Продолжай! — резко приказал Отец.
 
— Жадность же схожа с неутолимой жаждой. Зачем мне богатства земли, если их все равно не унесешь с собой в иные миры? Да и по земле незачем тащить их разрушающим грузом. Золото приносит с собой подозрительность, страх, беспокойство, новые заботы и тревоги… Оно ожесточает сердце, ослепляет глаза, делает душу низменной и коварной. Оно превращает человека в сплошную ненасытную утробу. Если непредвзято взглянуть на многие явления, жизни, то они и явились-то на свет благодаря алчности. Сбросьте все оправдательные идеологические одежды и вы увидите, что сущностью всех войн является жадность. Она убивает либо сразу, либо постепенно, разрушая душу. Богатство не сделает меня более разумным и сознательным. Оно не сделает меня долгожителем. Стоит ли посвящать жизнь накопительству? Каждому дано свое испытание в жизни. Кого-то небеса испытывают достатком, кого-то нищетой. Есть у нас хорошее и емкое слово “тауба”. Это и раскаяние и в то же время благодарение Всевышнему за все, что Он милостиво дает. И не надо требовать большего. Может, мне большего и не положено. В распределении материальных и духовных благ есть, наверное, какой-то высший смысл, и небесная бухгалтерия никогда не ошибается.
 
— Карьеризм?! — отрывисто бросил Отец.
 
— Предположим, я карабкаюсь по служебной лестнице. Я вижу, что все перекладины состоят из человеческих сущностей. Чтобы забраться повыше, я наступаю ногами на одних, стаскиваю руками других. Ползущие за мной следом стараются вцепиться в меня и сбросить вниз. Как бы высоко я не забрался, в конце концов их усилия увенчаются успехом, и я полечу вниз. А там меня уже будут с наслаждением топтать. Если же удастся избежать побоев, то всю оставшуюся жизнь заполнят воспоминания о былой значимости, высоком положении, собственной содержательности. Неизбежный и невеселый финал. Никому бы не пожелал стать “бывшим”. И снова приходит на помощь контрольный вопрос: “Зачем все это?”
 
— А теперь о гордыне! — потребовал родитель.
 
— В кресле, как на троне, восседает чванливая личность со спесивым взглядом. Она чувствует себя богоподобной сущностью, забывая, что пережевывает и переваривает пищу, очищает желудок, сморкается и кашляет, как и все остальные социальные животные. Он был бы смешон, если бы у его ног не вились такие же плюющие и кашляющие рабы, заставившие гордеца поверить в свое божественное происхождение. А отсюда идет отрыв даже от той иллюзорной реальности, которую принято называть земной жизнью или действительностью. Забыв о неповторимости каждого человека и поверив только в собственную исключительность, впавший в гордыню попадает либо в унизительные, либо в драматические ситуации. Он больше обычных людей создает себе проблемы, порой весьма трагические. Его земное существование становится тягостным и тяжелым, как для него самого, так и для окружающих.
 
— На сегодня довольно, — остановил меня Отец. Он кивнул головой, резко повернулся и ушел, не задавая больше вопросов. А я остался сидеть, не зная, успешно ли выдержал экзамен.
<< К содержанию

Следующая страница >>