РУСЛО

 

 

В те времена я только начинал работать в газете, и вот накануне Дня Победы мне дали задание — написать очерк о ветеране-фронтовике. Причем о таком, который еще не привлек внимания нашей журналистской братии. По совету редактора я собрался и зашагал к городскому госпиталю инвалидов Отечественной войны.
 
Главный врач сразу понял, кого я ищу, и назвал мне Тогрыла. По его словам, за двадцать лет ему довелось перевидеть множество пациентов, но такого стойкого, волевого, такого жадного к жизни он не встречал… Что ж, отлично!
 
Тогрыл играет в шашки, сказали нам, поищите его в саду. Я удивился. Ведь только что я слышал, что у него нет обеих рук и ноги. Как он играет? Допустим, кто-то двигает за него фигурки, но какая радость ему от подобной игры?.. И вообще, как он ест, как одевается? Что это — существование или жизнь?..
 
Он сидел за врытым в землю грубо сколоченным столом, спиною к нам. Подходя, мы услышали раскатистый, добродушный хохот. Полный бритоголовый казах, похожий на Котовского, вдруг вскочил со скамейки напротив и начал дрожащими руками застегивать на груди халат.
 
— Ойбай, Саке, простите..! Так уж вышло: зазевался — и выиграл,— сквозь смех оправдывался Тогрыл.— Ей-богу, нечаянно!.. Давайте не будем эту партию засчитывать?
 
— Э, что с тобой поделаешь,— насупился Саке.— Как ни играй — все равно проиграешь.—Он взял свою палку, прислоненную к столу, повернулся и пошел прочь. В его торопливой прихрамывающей походке чувствовалась нешуточная обида.
 
— Сам виноват… Не надо было зевать...—сокрушенно повторял Тогрыл.
 
Нам с доктором оставалось только улыбнуться, глядя на ребяческие огорчения Двух взрослых людей.
 
—Я привел вам нового партнера, Тока,—сказал главврач.
 
Только теперь Тогрыл повернулся к нам. Волосы у него были совершенно седые и брови казались как бы осветленными инеем. Но глаза живые, с острым, пристальным взглядом,—судя по лицу, ему не перевалило еще за пятьдесят. И его инвалидность была на вид не похожа на ту, какая мне представлялась. Одна рука, правда, была срезана по самое плечо, на другой недоставало лишь кисти. Культя напоминала разведенные ножницы. Выглядела она неуклюжей, и в первый момент я усомнился, что ею можно пользоваться. Но тут же понял, что ошибся. Тока двумя своими "пальцами" принялся расставлять шашки на доске и делал это быстро, ловко. "Пальцы", разумеется, уступали природным в гибкости, да и было их не пять, а два, но приноровившегося ими владеть человека нельзя было назвать беспомощным.
 
Мы с Тогрылом без труда нашли общий язык. Нрав у него оказался открытый, легкий, характер простой и бесхитростный. Я услышал, как он на протяжении двух лет после ранения находился на грани жизни и смерти, какие муки выпали на его долю, как хирурги думали ампутировать и эту последнюю культю, в которой засел осколок снаряда, и как он, не согласившись, решился на сложнейшую операцию — и она закончилась успешно. Ничего не скрывая, он рассказывал мне про свои страдания, телесные и душевные, про то, как несколько раз умирал и воскресал заново и как, случалось, обессилев от непрекращающихся мучений, рыдал среди ночи, упав лицом в подушку.
 
Тогрыл прогуливался по саду. Подобно многим, кто вынужден пользоваться протезами, он двигался по аллейке как бы вприпрыжку, короткими бросками посылая вперед свое крупное тело. Рядом с ним я увидел интеллигентного вида молодого человека, судя по всему, городского жителя. Времени у меня было в обрез, я не стал выжидать, пока Тогрыл окажется один, и прямиком направился к ним. Видно, свидание уже закончилось, и незнакомый парень, завидев меня, стал прощаться.
 
Я услышал последние слова:
 
— Хорошо, ага… Но дней десять вы у нас обязательно должны погостить. А то Балым обидится...
 
Я поздоровался с Тогрылом и его гостем, который кивнул мне довольно холодно, повернулся и пошел к выходу из больничного сада.
 
— Только позвоните, и мы за вами приедем,— крикнул он, обернувшись напоследок, и помахал рукой.
 
Я удивился. Он очень чисто говорил по-казахски, хотя было видно, что это не казах. Скорее татарин, башкир или чуваш, а возможно что и русский. Но не успел я и рта раскрыть, как Тогрыл удивил меня еще больше.
 
— Дети просят меня к ним перебраться,— сказал он, глядя вслед молодому человеку, который уже скрылся за поворотом,— каждый год просят… Я бы и сам не прочь переехать. Да как быть, привыкли мы к степи. Без зеленого луга, без желтого кумыса что для нас за жизнь? Приедешь погостить —и то не знаешь, куда от тоски деваться. На будущий год хочу сюда Болата своего отправить. Будет учиться и жить у своих.
 
 — Наверное, это зять к вам приходил?— спросил я.
 
—Нет, младший брат,—ответил Тогрыл.—Родной мой братишка.
 
— А как его зовут?
 
— Рашит.
 
Младший брат… Скорее всего, отец один, а матери разные, решил я. Можно было бы ограничиться этой догадкой, да ведь у нас, казахов, каждый как начнет с имени, так уж не отступится, пока не дойдет до седьмого колена. Я тоже ударился в родословную.
 
— Видно, лицом он в нагаши* пошел...
 
Тока вспыхнул. С моей сторойы эти слова были, конечно, бестактностью, но я слишком поздно сообразил, какого дал маху… Пришлось извиниться, памятуя и о куда более серьезной вине, отягчающей мою душу...
 
Тока, впрочем, быстро успокоился.
 
— Это ты меня извини, дорогой,— сказал он, кладя мне на плечо свою культю.— К тебе никаких претензий быть не может. Факт налицо, так сказать… Просто о том, что Рашит — другого рода, мне никто еще не говорил, ни знакомые, ни чужие. Так что и вопрос твой — не от глупости или злого умысла, а от… неосторожности, что ли, неосмотрительности… А дело вот как было, голубок...
 
И Тогрыл рассказал мне о Рашите и еще нескольких ребятах-сиротах, которые во время войны прибыли в отдаленный казахский аул и там нашли себе новых родителей. Он не вдавался в подробности и лишь коротко познакомил меня с этой историей. Меня она захватила. И захватила не сюжетом, не остротой и своеобразием ситуаций, а прежде всего самим смыслом рассказанного. Вот он, поистине бесценный для журналиста материал о дружбе народов,— пишут на эту тему много, но как-то слишком общо, сухо! А тут… Новый очерк сам плыл мне в руки, а вместе с ним — и возможность оправдаться перед Тог-рылом и редакцией за все мои грехи. Только надо собственными глазами увидеть и этот далекий аул, и будущих героев...
 
Мальчик Зигфрид, о котором я услышал от Тогрыла, оказался зрелым мужчиной тридцати с чем-то лет, главным зоотехником совхоза Зигфридом Вольфганговичем Бегимбетовым. Жена его работала учительницей. Она закончила Казахский государственный университет за год до того, как я в него поступил. У нас нашлось немало общих знакомых. Я разговаривал с этой приветливой, мягкой женщиной и думал при этом, что наши матери, а еще больше — бабушки были в чем-то похожи на нее. В душевной широте, пожалуй, в чувстве собственного достоинства и какой-то природной тонкости в обращении с людьми… А как вкусно она готовит! Как чисто и опрятно у нее в доме, наполненном детьми!.. Я насчитал их то ли семь, то ли восемь шустрых, с шумом и гамом носившихся друг за дружкой, и сбился со счета… Все они были просто загляденье — кожа светлая, но со смуглинкой, глаза карие, горячие… Вспомнив о собственной жене, которая, дай бог ей здоровья, и одним-то ребенком тяготилась, я спросил, не трудно ли растить такую ораву. Она засмеялась. Да уж не легко… Когда жив был дедушка, было легче. Но аксакал Ахмет, после смерти своей байбише переселившийся к детям, умер три года назад.
 
Якова мне помогли отыскать в сенокосной бригаде. Мне думалось, нам не так-то просто будет разговаривать, но мои опасения не оправдались. Я быстро освоился с его речью, да и он, преодолев первое смущение от встречи с незнакомым человеком, если и заикался, то не столь уж часто.
 
Когда я был у Якова дома, туда пришел один из руководителей совхоза — аксакал Дауренбек. Он позже других услышал весть о приезде журналиста из Алма-Аты. Иначе они встретились бы раньше, сказал Дауренбек, ведь он как-никак инвалид Отечественной войны, уважаемый в этих местах человек, немало потрудившийся на благо колхоза, и представителю редакции должно быть интересно… Вот именно, сказал я, очень интересно… И начал задавать вопросы, которых стало еще больше, когда выяснилось, что как раз этот человек привез детей в аул. Малыши были, вздыхал он, совсем еще малыши… Что значит время! Не успели оглянуться, как босоногие сорванцы сделались настоящими мужчинами, отцами семейств… Да, не зря о них в те годы столько заботились, воспитывали — не в одиночку, а всем коллективом… Не зря! И вот, пожалуйста, плоды общего нашего труда...
 
Он порядком поблек и усох, старина Дауренбек, но голос его был еще звучен и тверд. Чувствовалось, энергии у этого человека хоть отбавляй. Он в полную мою власть отдал служебную машину, и до тех пор, пока я не уехал, постоянно был рядом со мной. Большинство необходимых сведений я почерпнул у Дауренбека. И должен заметить, он рассказывал мне все как было, ничего не утаивая. Только расспросы о гибели Нартая и Ертая вызвали у него что-то похожее на смущенье. Отвечал на них он без особой охоты. Единственное, что я от него услыщал, сводилось к следующему. Берден до самой смерти горевал о своей тяжкой утрате, весть о гибели Ертая оказалась для него горше, чем потеря двух старших, убитых на фронте, сыновей. Под старость он сдружился с Тлеубаем, и были они как братья — вместе кочевали, рядом ставили юрты, а теперь оба дома опустели, и уже не курится дымок над погасшими очагами… Что же до гибели мальчиков, то здесь нет вины ни правления колхоза, ни школьной дирекции,— все случилось по неразумению самих детей. К чему нынче ворошить прошлое… Больше он ничего не сказал. Тем не менее я посчитал своим долгом сходить на могилы братьев.
 
Похоронили их на окраине большого и старого кладбища. Я увидел два холмика, оба они не составили бы в длину и одного кулаша*. Поначалу холмики эти, из кирпича-сырца, были сложены в виде колыбели, но со временем дождь и ветер почти сровняли надгробья с землей, могилки заросли полынью. В изголовье стоял невысокий гранитный обелиск, один на двоих. На нем были выбиты лунный серп и надпись: "Братья Нартай и Ертай Арыс-танбековы".
 
И тут я вспомнил отца этих ребят. Для одного из праздничных номеров нашей газеты мне пришлось брать у него интервью. Он принял меня дома, в своем рабочем кабинете. Пока мы разговаривали, рядом играл мальчонка лет пяти или шести. Резвости ему было не занимать. Он сражался с невидимыми врагами на саблях, и пел песни, и валялся на ковре, и в конце концов свалил с книжного стеллажа несколько увесистых томов, разыскивая книжки с картинками. Пожалуй, он был слишком избалован. Внук?.. Нет, оказалось, что сын. Слово за слово, и я впервые услышал о пропавших детях, которых, несмотря на все усилия, так и не удалось разыскать.
 
Вернувшись в Алма-Ату, я думал тут же пойти к Арыстанбекову. Но, поразмыслив, решил, что это ни к чему. Мало удовольствия — сообщать отцу столь печальную весть… "Сейчас старшему было бы тридцать пять, младшему — тридцать три,— говорил он.— У обоих, наверное, дети, такие же, как мой Алтай… Где-то они живут, и рано ли, поздно ли, должны объявиться". Что на всем белом свете дороже надежды? Я не нашел в себе ни сил, ни желания погасить ее искорку в душе человека, который сумел заново разжечь огонь у себя в очаге, поднять новый шанырак над своей головой...
 
Не заполнил я и место в газете, отведенное мне в связи с моей командировкой.
 
Когда мы прощались, Зигфрид сказал:
 
— Только презренный человек скрывает свое происхождение. Я никогда не забуду своего куке, аксакала Ахмета, воспитавшего и вырастившего меня. Его фамилию ношу я сам, и носят мои дети, и будут носить дети моих детей. Но живет во мне память и о том человеке, который подарил мне жизнь,— о моем дорогом отце Вольфганге Вагнере, погибшем в рядах испанских республиканцев, сражаясь с фашистами. Кто же я, спросите вы, кем считаю себя по нации?.. Я и сам иногда задумываюсь над этим. Немец?.. Не вполне. Казах?.. Тоже не совсем верно. Происхожу от немцев — это будет поточнее. Ну, а дети мои… Они как ответят на этот же вопрос?.. Впрочем, так ли это важно — копаться в своей родословной? Сейчас мы все — русло одной реки, дети одного отца. Или, если хотите, члены одной семьи, сыны одного улуса… К чему растравлять старые раны?
 
Мне показалось, что это сказано им было не только от своего имени, но также и от имени Якова, Рашита, От имени всех...
 
Тогда я не задумался всерьез над его последними словами, но потом понял, что они совершенно правильны.