Слово третье. Оборванные строки — bibliotekar.kz - Казахская библиотека

Главная   »   Во имя отца. Бахытжан Момыш-Улы   »   Слово третье. Оборванные строки
 
 



 Слово третье

Оборванные  строки

Его отсчет — космическое время,
За ним не каждому дано поспеть
Держась за боевое его стремя,
Не верю я в его земную смерть.
 
Он родился в сочельник, перед рождеством пророка Исы, 24 декабря 1910 года на буранной земле, где по веснам цветут фиолетовые шары дикого лука-джува. Старики говорили, что ему предрекали участь мессии, желали стать сильным и богатым, кто-то даже пророчил ему долю табунщика, кто-то догадывался, что быть ему воином, но никто не думал, что выпадет ему горькое счастье стать при жизни и после смерти народным батыром, никто не мог предугадать, что будут в честь него слагаться песни и писаться книги о нем. Казахские акыны и русские генералы сказали слово любви и уважения о Баурджане Момыш-улы, жители монгольского и китайского зарубежья благословляют своих детей: “Будь таким, как Тан-жарык, акыном! Будь таким, как Баурджан батыром!” Около двух десятков раз были изданы его труды и книги про него в Польше и Чехословакии, в Венгрии и Германии, в Израиле и на Кубе, где его считают своим национальным героем. Были пьесы, картины, оперы, поэмы… Но все это несло не столько радость, сколько тяжесть. Мало кто знает, что слава приносит страдания. И даже многие носители известности не всегда понимают огромность своей ответственности перед тремя высшими судьями — перед народом, временем и Богом, если понимать под Создателем абсолютную нравственную идею. Жить всегда на виду и быть оправданными и возвеличенными этим непреклонным ареопагом удается далеко не каждому. Отец повторял слова великого хана: “Если ты считаешь камни, народ считает песчинки”, имея в виду, что мимо глаз народа ничто не проскользнет, что зоркое око народа увидит даже тень солнца, что сердце его не примет никакой лжи и полуправды. Он говорил всегда: “Держи голову низко склоненной перед народом, а не перед ханом”. И не только говорил, но и жил, руководствуясь императивами чести и совести.

 

Нет смысла заниматься сейчас восхвалениями отца, у которого в жизни и хулы и хвалы было достаточно. Просто, хочется осмыслить по возможности масштабы высокой личности, обладающей перед нами преимуществом неисчерпаемости, исходя из того, что является он Отцом многим поколениям, а мне лишь по рождению суждено было стать его сыном. И даже это оказалось совсем не легким уделом. Но речь идет об отце, сумевшим стать сыном народа. Он, я знаю, всегда глубоко понимал и чувствовал свою безграничную ответственность перед Народом, Временем и Вселенной. Об этом он говорил убежденно и спокойно, а не кликушествовал публично. Работа спасала его от низменных уколов внешних раздражителей. А в труде своем он ставил перед собой сверхзадачи, не опускаясь до мелких страсгей, и жил чувствами, а не ощущениями, мыслями, а не соображениями.
 
Помнится, он вернулся домой почерневший от возмущения, испытывая горький стыд за людей, предложивших ему конъюнктурный заказ. Это было время оттепели, но с бровей его, казалось, валил хлопьями снег. На безмолвный вопрос он ответил;
 
— Они потребовали оплевательской статьи, не стыдясь поливать грязью тех людей, перед которыми вчера пресмыкались. Они велят награждать умерших и отставленных непристойными кличками, забыв об уважении к собственному прошлому, к своей же истории, которая была суровой и кровавой, но называть ее сплошной мглой, антиподом света, было бы не благородно. Что бы там ни говорили крикуны новой генерации, наше дело правое, были в нем славные просветы, обнадеживающие зарницы убежденности. Веру в человеке убивать — преступно. За это ответ придется держать не перед маршальскими, а перед небесными звездами.
 
Эти слова Отца вспоминаются не как признаки ностальгии по прошлому, а как уроки нравственности, имеющие вкус печали по ясности и покою, но не по застойному спокойствию, а по созидательной деятельности. Казалось бы, воин по природе своей уже является разрушителем. Но Отец счастливо сочетал в себе достоинства сразу и борца и творца. Он отстаивал в боях луковые ветры Джувалы, древние Черные горы, чтобы не кочевал с них аул на Запад, спасаясь от клинков чужеземных захватчиков, защищал колыбель золотую Аулие-Аты, степные просторы Казахстана и березовые рощи России, видя в них большую свою Родину. Он сражался за народ свой и мечом и пером, в любом виде борьбы оставаясь честным.
 
Счастлив летописец, не успевший до конца дописать свою последнюю книгу, потому что он умер в работе, а не опустошенным. Но живым всегда больно смотреть на оборванные смертью строки. Отец в последние годы постоянно думал о главном труде своей литературной жизни. Он хотел написать книгу под названием “Последние дни войны, последние дни солдата”. Но строки гулко оборвались в его душе, а отзвук их до сих пор садняще гудит в сердце оставшихся на земле. Ом творил, что э го будет антивоенный труд на военную тему.
 
Однажды он отбросил в сторону газету и гневно сказал:
 
— Не памятники надо сносить, а пьедесталы, потому что у слабого может возникнуть желание взобраться на пустующий постамент. Зачем разрушать то, что уже создано. В Коране говорится “Не производите расстройства на земле после устроения ее”. Человечество нередко ставит памятники разрушителям. Но и они должны стоять как урок и назидание всем нам.
 
— А что это за статья? — простодушно спросил я, указывая на отброшенную газету.
 
Он поморщился и продолжил:
 
— От многоговорения мир не изменится. В нем нужно действовать, иногда даже и бездействием. От обещаний благ на душе может стать благостно, но в жизни произойдут сокрушительные разочарования. Благие намерения ослепляют нас, не умеющих прогнозировать последствия своих решений, и по этой причине действия, считающиеся созидательными, часто превращаются в разрушительные. Я это понял впервые в 1941 году, в зимних лесах Подмосковья, командуя стрелковым батальоном. Но глубоко осознал лишь в боях в Прибалтике, когда у меня под началом была 9-я Гвардейская дивизия. Я мог бы проболтать фашистам тысячи своих солдат, доверенных мне матерями. А я должен был их уберечь, сделав победителями над врагом и над собой. И обе эти победы равнозначны. Они даются только через труд над собственной душой.
 
Перо спотыкалось и рвало бумагу. Он писал, задыхаясь от спешки, боясь не успеть сказать все. Отец не признавал литературных жанров и все свои произведения называл “Записки офицера”. Он всегда сожалел, что мне не пришлось служить в армии, и запрещал мне писать на военную тему, говоря, что у меня будет получаться не шинельное сукно, а суконный язык, и добавлял:
 
— Ты знаешь мой принцип: не знаю — не пишу, не вижу — не стреляю. Я обязан передать свой немалый опыт грядущим поколениям. Я полковник в отставке, но не гражданин запаса. Я верю в свои знания, но могу и ошибаться. Черпать мудрость и вдохновение нужно в народе, а для этого надо всегда быть с ним. Нет малых народов, все они велики, но не каждый представитель того или иного народа является великим. Человек обязан расти душой, чтобы хоть в малейшей мере соответствовать своему народу. Каждый может гордиться своим народом. Но упаси тебя боже, оскорблять другие народы, ибо будешь унижен и проклят сам.
 
Думается, я еще не заслужил такого проклятия, хотя и не скрываю безмерной любви к своему народу. Как писал Олжас Сулейменов: “Возвысить степь, не унижая горы”.
 
Нам всегда не хватает последней минуты для прощания с отцами, высоты духа которых мы долго не можем понять, мужество которых не всегда способны оценить в полной мере. Они жили среди смертей и не теряли жизнелюбия и сочувствия к ближним. Мы живем в мирные дни и черствеем душой, сознавая это и страдая, но ничего не делая для того, чтобы пробудить в себе милосердие. Может, поэтому, мы готовы упрекать тех, кто спас нас от рабства и смерти, воюя за нас без страха и живя ради нас без упрека. По совести ли мы относимся к отцам? Благородно ли такое наше поведение? В этом видится опасный симптом, угрожающий здоровью общества, проблемы нравственной экологии...
 
Больно смотреть на задыхающиеся от ядовитых дымов города, на умирающие моря, на реки, превращенные в сточные канавы. Но насколько горше видеть жестокое отношение к тем, кому мы обязаны жизнью. Для прощания не хватает минуты, но жалеешь о ней всю жизнь. Не лучше ли позаботиться сейчас, чтобы не раскаиваться позже? У каждого есть вина перед отцом и матерью, и искупить ее можно повседневной добротой. Не верю, что можно смыть ее слезами над могильным холмом. Это не отвлеченные рассуждения, а все те же виноватые мысли об Отце, к которому я тоже не всегда был добр, которого начинаю понимать лишь сейчас, когда до него уже не достучаться. Горько это, но я понимаю и то, что он в моем сочувствии не нуждался и жалости бы моей не принял. Но он никогда не отверг бы и доброты. Когда я говорю об Отце, я думаю обо всех отцах, и мне хочется поцеловать их морщинистые руки и серебряные бороды, и поклониться им низко до самой земли. А собственного сиротства я не ощущаю, потому что Отец завещал мне всех людей доброго и чистого сердца, живущих на земле, оставил в наследство высокое небо, горы и степь. И всюду, в каком бы далеком уголке страны мне не приходилось бывать, я слышу его имя. Однажды он, ткнув пальцем в какую-го старую книгу, велел мне запомнить слова древнего текста: “Каким бы путем ты ни шел ко мне, я встречу тебя”. Эти слова потрясли меня своей глубокой необъятностью. К чему или к кому я иду так целенаправленно? К мудрости? К дружбе? К безумию? К злу? К смерти? К добру? А сейчас мне кажется, что слова были сказаны об Отце, потому что на всех дорогах он встречает меня. И это неотвратимо. Это больно и радостно.
 
Но я достаточно отчетливо сознаю, что мне остались одни воспоминания.
 
Да, при жизни Отец часто называл меня “черновиком”, иногда добавляя при этом:
 
— Черновик, возможно, ты чистовиком моим никогда не станешь, но я надеюсь, что, по крайней мере, ты не будешь грязновиком.
 
— А если из меня получится снеговик? — ухмылялся я.
 
С испытывающей и строгой печалью он смотрел на меня:
 
— Значит я буду виноват перед временем, народом, а может, и Космосом за то, что вырастил холодного и бездушного сына.
 
Его слова запомнились, и сейчас, когда из всех пор обманутого общества хлынули кровавые и гнойные потоки грязи. Страшно захлебнуться в ней, потерять голову, ожесточиться, хотя, наверное, и собственных нечистот достаточно много скопилось в душе. И спасением является не публичное кликушество, а работа, во время которой я часто слышу голос отца.
 
Что бы там не говорили умники новой генерации, чадящие чада гласности, но были в нашем прошлом славные просветы, обнадеживающие зарницы веры и убежденности, уважительности, дружбы и доверия. Редкие люди в то время знали, что тиранствующие оборотни все в стране поставили с ног на голову, превратив государство в сплошную аберрацию.
 
Не ностальгия по прошлому, а тоска по ясности и покою диктуют из того же прошлого эти слова голосом отца, с которым у нас в шестидесятых имел место разговор на эту тему.
 
Я не верил Хрущеву, не верю ему и сейчас. Его реформы сломали многие судьбы людские, довели страну до бесхлебья и безверья. Мы, чье детство пришлось на сталинское время, привыкли уважать, почитать и любить вождей до такой степени, что готовы были отдать жизнь за любого из них. И вдруг в годы юношеской душевной неустроенности мы узнаем, что кумиры наши оказались кровожадными молохами, Кронами, пожирающими собственных детей, садистами и палачами. Потрясенный, я пришел к отцу.
 
— Вид у тебя траурный. Что случилось? — спросил он.
 
— По-моему, происходит что-то страшное. Незыблемость превращается в зыбкость. Я обнаружил, что живу в антимире, где настоящие люди обречены на исчезновение, — примерно в таких, но более косных выражениях ответил я ему. — Что делать без веры?
 
Он нахмурился и сказал, тыча указательным пальцем в глаза:
 
— Не болтать и не плакать, а искать! Спасение и веру ты обретешь только в труде. Но приглядись внимательней к окружающему миру и ты заметишь, что почти всякая деятельность человека — преступна… кроме духовной, я не обнаружил еще ни одной созидательной работы.
 
Мы полагаем, например, что мы завоевываем природу, не понимая, что губим мать. Хочу еще раз повторить тебе слова из Корана: “Не производите расстройства на земле после устроения ее”. А человечество ставит памятники разрушителям.
 
— Военным? — спросил я.
 
— Не только им, — усмехнулся отец,- но и геологам, сталеварам, бездумным хлеборобам, лесорубам, писателям, строителям...
 
— Я вырос на вере, что все советское — самое лучшее, — вздохнул я. -Вычитал недавно, что мудрец Лao цзы говорил: “Народ несчастлив, когда правитель активен. Народ добродушен, когда владыка спокоен”. Нет покоя в этой стране и не будет.
 
— Каков пророк! — хмыкнул Отец — Впрочем, я думаю, что покоя и радости не будет до тех пор, пока будут во всех отраслях и областях командовать бездарности, пока на коне будут шариковы с собачьими сердцами, наставляемые швондерами.
 
— Папа, ты что это? О чем? — забеспокоился я. Он протянул руку и взял со стула журнал. Во время “оттепели” удалось опубликовать Булгаковское “Собачье сердце”. Не помню сейчас названия журнала, но именно в этот день, благодаря отцу, я познакомился с замечательнейшим писателем.
 
Отец внушительно сказал мне, ткнув пальцем чуть ли не в лоб:
 
— Это настоящая литература. А то, что мы видим вокруг, что называется “разоблачительной литературой”, вовсе ею не является, потому что она непорядочна; с пера не чистая кровь, а ядовитая желчь брызжет на бумагу. Но сейчас, к сожалению, больше голосят не трубачи, а толмачи, держа кукиш в кармане, камень за пазухой. А ты работай не на издательства и редакции, а на народ и время, даже если будешь подыхать с голоду. Бери в этом пример с Аскара Сулейменова. В работе обретешь и свободу и покой, которые ты ищешь во вне. Внешний мир тебе не привести к гармонии по причине твоего невежества. Человек может быть свободным даже в условиях самого страшного деспотизма. Внутренне свободен. А это дается только через труд над собственной душой.
 
Прошли годы и я нашел одно из последних его писем в семейном архиве, который он доверил на сохранение моей жене, пообещав открутить ей голову, если пропадет хоть один лист. Он писал своему старому другу Вере Павловне Строевой: “Продолжительная болезнь с атрофией мышц, поражением лучевых нервов и сопутствующим им нарушением кровообращения, а также и нейродермит, да и возраст, кажется, остепенили меня. Мне нельзя много ходить. Но не работать мне совсем нельзя, зачем жить, если не работать? Я отказался быть подопытным животным у неопытных врачей. Услышав такое заявление, профессор Сызганов искренне хохотал и даже цитировал на “пятиминутке” врачам больницы Совмина. Слава богу, что лекари сейчас ко мне не приезжают. По моему чертежу мне сделали надкроватный письменный стол. Хорошо! Бахытжан мне не мешает, Зейнеп трогательно заботлива. Я ни к кому не хожу и никого не приглашаю, “Приходи есть, а уходи нет”, то есть добро пожаловать есть, а убирайся нет, при соблюдении сухого закона. Творческий “циклон” начался с перевода “Нашей семьи”. О ужас! Вы не представляете, как трудно ее переводить”.
 
Я его сомнения и страдания хорошо понимал, потому что и сам много лет грешил переводом, изредка удостаиваясь похвалы отца, которая всегда была высшей наградой. О моих рассказах и повестях он говорил, что меня должен переводить поэт; не знаю, может, он и шутил, но я его слова воспринял всерьез.
 
Стол, о котором он упомянул в своем письме в Москву, по чертежу Отца был действительно изготовлен моим шурином Камалом, в ту пору инженером-мебельщиком. Это простое сооружение доставило Отцу много радости, потому что давало возможность работать. Задние ножки стола были выше передних, поэтому легкий столик был похож чем-то на парту старых времен. Он надевался прямо на кровать, Отец поднимался на подушках и писал ночи напролет, а когда уставал, отодвигал его к ногам и отдыхал. После смерти Отца я подпилил задние ножки, сравняв их с передними, и превратил столик в свой постоянный рабочий стол, за которым уже написано несколько книг.
 
Однажды к нам пришел критик Мурат Ауэзов. Оглядев мой кабинет, он удивленно спросил:
 
— Бахытжан, а где твой письменный стол?
 
— Если бы стол сделал из меня писателя, я бы купил сразу два, -отшутился я, почему-то утаив от него причину, по которой этот неказистый столик так дорог мне, что я не променяю его ни на какие полированные дрова импортного производства. Этот стол я нередко брал “на прокат” у Отца, когда ему не работалось, то ли из-за открывшихся старых ран, то ли из-за незаживающих язв душевных, то ли из-за новых болезней.
 
Стояло ясное зимнее утро, когда он неожиданно зашел ко мне и поинтересовался, над чем я работаю так усердно. Я не стал от него ничего скрывать и сообщил ему, что пишу рассказ о офицере. Он заметно рассердился, но сдержал свой гнев и сказал с презрительной усмешкой:
 
— Я подозревал, что ты дурак, но не думал, что ты полнейший идиот.
 
— Почему? — поспешил я обидеться.
 
Он молча присел на краешек моей кровати, достал сигарету, закурил, выпустил струйку синего дыма и заговорил:
 
— Ты даже о чиновнике не вправе писать, потому что не знаешь ни его работы, ни его психологии. А офицер не просто государственный служащий, он — государственный человек, которому доверяются судьбы многих людей. Офицер — это постоянная величина в армии, центральная вместе с солдатом фигура, мозг войска, организатор боя и творец победы. Офицеру доверена судьба государства во время войны. Он представитель государства и народа.
 
— Вот и я хочу написать о нем для народа, — попытался я возразить, но он махнул рукой, как рубанул саблей:
 
— Если ты напишешь мертвую вещь, ее забудут. Ты полез в сложную военную тему в цивильных сандалиях. У нас говорилось “Курица — не птица, прапорщик — не офицер”. Но ты даже не ефрейтор, даже не рядовой, и раз тебя не гонял сержант с полной выкладкой на плацу, не заставлял ползать по-пластунски, твой штатский зад всегда будет торчать из рассказа. Сейчас не только в литературе ефрейторы командуют генералами и отсюда идет отвратительный беспорядок. Жаль, что нередко ничтожествам кресло придает видимость значимости, — с тяжелой грустью сказал Отец и задумался.
 
Я его не стал перебивать. В тот день мне довелось узнать какие-то грани истины, о которых я не подозревал. Отец говорил, что определяющим признаком культуры офицера и литератора является правдивость их слов, честность. Неряшливый в быту неряшлив и в службе. Настоящий офицер — это не исполнитель, а думающий командир, умеющий подчиняться без подобострастия и командовать, не унижая. Форма и содержание не могут быть вечными и неизменными. Обобщенное содержание требует все более совершенной формы, потому что в старой становится тесно. Следовательно, форма и содержание являются большими и многообъемлющими диалектическими понятиями. Внешний рост офицера определяется изменениями на его погонах, а у писателя, видимо, лауреатствами, — усмехнулся Отец, — но гораздо важней внутренний рост, невидимый для многих и не озаренный звездами на погонах и значками на лацканах. И офицер и писатель — это педагоги, долженствующие понимать, что в первую очередь надо готовить сознание людей, будить разум умом, ощущения — чувствами, ибо, как говорил пророк Заратуштра: “В каждом человеке дремлет неузнанный бог. Разбуди его!” Назначенными судьбой являются литератор и офицер, и они должны раскрывать и совершенствовать души людские, доверившиеся им, и только тогда книги заговорят, а учение и уставы из мертвой программы превратятся в живое дело, дело победы над врагом, но прежде всего над собой. Вдохнуть жизнь в свои творения, очеловечить назидания и наставления — вот в чем заключается неотложная задача, могущая стать звездной целью.
 
Вдруг Отец посмотрел на меня и лукавые искорки зажглись в его тазах:
 
— У тебя, конечно, есть паспорт. Помнишь ли ты его номер и серию, все записи, сделанные в нем?
 
— Не помню, — я пожал плечами.
 
— Вот видишь! — обрадовался он. — Облик воина — это и есть паспорт народа, общества, государства, предъявляемый миру, а может, и космосу. Человек остается человеком, психология остается психологией, но было бы ошибочным считать их неизменными. Я тебе сказал об офицере в общих чертах, но писать в общем о человеке -недопустимо. Ты должен знать его как можно лучше, чтобы написать мало-мальски путное.
 
Он добавил, что имел в виду моральный облик человека и подразумевал присущую каждой эпохе психику, доктрину воспитания основ убежденности. Глубокая убежденность давала силы человеку и делала его способным на эпический героизм, придавала титанические силы в борьбе, поэтому разрушитель чужой веры является преступником. Мудрецы говорят, что искренне верящий даже ложную веру делает истинной, а лживо верящий даже истинную веру превращает в ложную.
 
— Гитлер говорил, что ему нужны хищные белокурые бестии в солдатских шинелях и хотел всю Германию превратить в бестиарий. А нам хищники не нужны, вот и маскируются они, становятся демагогами, влезают в маски и прячутся за правильными, пусть и не всегда грамотными лозунгами. И даже против этой внутренней опасности нам постоянно необходим благородный борец, ненавидящий и презирающий все противочеловеческое, все аморальные уродства в роде людском. Нам нужен ревностный и сознательный блюститель законов великого гуманизма, человечный солдат без пятнышка на мундире, обшлага которого не должны никогда быть замочены в крови собственного народа. Нужен не палач и не каратель, а солдат, способный защитить всех обиженных, оскорбленных, угнетенных от хищников любых мастей. Моральный дух армии должен являться постоянно действующим фактором. Моральный дух писателя тоже, — закончил Отец.
 
Он сказал, что благородные национальные традиции наших народов призваны воспитывать высоконравственные боевые качества в наших воинах, которые в то же время являются и читателями. Выходит, черпать мудрость и вдохновение нужно в народе и быть всегда с ним, держать себя ниже народа, и тогда народ сам поднимет своего сына. А того, кто горстями швыряет пыль в лицо народа, он проклянет, несмотря ни на какие звезды на эполетах, ни на какие побрякушки на груди.
 
— Нравственные устои общества создаются тысячелетиями и в это созидательное дело обязаны вносить каждодневно свой вклад и писатель и офицер, — говорил Отец. — Эти устои должны быть основаны на единстве права и морали, на истинном равноправии народов и отдельных людей. Было бы неверным сказать, что за годы существования советского строя равенствснное решение национального вопроса шло гладким путем. Имелось немало противников в лице великодержавных шовинистов и местных националистов, к которым некоторые забатраченные мозги пытались причислить и меня, боевого офицера, командовавшего тысячами сыновей разного цвета глаз, пытавшегося сохранить их жизни для матерей и любимых. Мне было горько носить этот ярлык, наклеенный на меня; только потому, что я не скрывал любви к своему народу, сохраняя великое уважение к другим народам. К противникам можно отнести и коммунистических недоносков внутри партии и оборотней в среде правительственных руководящих работников. Мы до сих пор еще не отделались от пережитков, но близоруко пытаемся выкорчевать все самобытное, не понимая, что это и составляет значительную часть нашего общего духовного богатства. Мы будем вести с ними непримиримую борьбу. Жаль, что я не доживу до этой победы. Но ты, черновик, не должен становиться грязновиком в этом вопросе.
 
— Я запомню твои слова, — сказал я — Но что делать, если плюнут в протянутую руку?
 
— Вытереть и подать снова. Но если плюнут в народ, то сожми пальцы в кулак. Право гордиться величием своей нации должно быть предоставлено каждому ее представителю, если гордость не перерастает в чванство и надменность по отношению к другим. Самодур и есть дурак в самости, и по нему нельзя судить о народе. У нас часто стали говорить о сколачивании народов в единую семью. Когда я слышу это, мне невольно кажется, что заколачивают гвозди в гроб этой самой дружбы. Не сколачивание должно иметь место, а духовное сближение, идущее через рост вселенского сознания без потери своего лица. Тогда возникнет историческое родство, в котором не будет места национальной спеси, — вздохнул Отец и неожиданно попросил:
 
— Принеси телефон! Я хочу позвонить Мите.
 
С Дмитрием Федоровичем Снегиным, своим боевым другом, он чаще говорил в минуты, чем-то тяжелые для него. В этот раз он сказал другу;
 
— Митя, ты читал нашего пишущего собрата, который назвал бестактным обращение столетнего Джамбула к блокированным ленинградцам? Мне говорили, что стихи старца согрели голодающих людей, придали сил. Кому же верить?
 
Он помолчал, слушая Дмитрия Федоровича, а потом заговорил:
 
— Все верно. Именно наказ отца, потому что старик, проживший век на земле, вправе называть себя отцом поколений, живущих с ним в одно время.
 
Он снова послушал и рассмеялся:
 
— Разве кто-нибудь из Британских колоний и доминионов обращался к лондонцам в тяжелое для их столицы время с сердечным отеческим призывом? Что-то не припомню. Или лондонцы были названы детьми какого-нибудь старого индийца или араба? Откуда в нас столько злости и неприятия? Меня называют гневливым, но если бы мне отдали злость этого писателя, я бы разрушил три таких города, как Берлин. А впрочем, не стал бы разрушать, потому что Берлин не виноват в том, что у писателя скопилось столько разрушительной, хотя и мелкой злобы.
 
Я вышел потихоньку, чтобы не мешать их разговору, не подозревая еще, что пройдут годы, Отец умрет, а я осмелюсь написать о нем книгу, которую отдадут на суд Д.Ф.Онегину.
 
В предисловии к роману “Восхождение к отцу” Дмитрий Федорович был слишком добр ко мне, но снисходительность отцов не обижает, а повышает жизненный энергопотенциал. При встрече он сказал, что книга не была восхождением, а является лишь первым шагом на пути к Отцу. Мне это запомнилось и, когда позвонил Олжас Сулейменов и спросил, над чем я сейчас работаю, я шутливо ответил:
 
— Пишу сразу две книги; одна называется “Евангелие от Баурджана”, а вторая “Откровения апостола Баурджана, или Апокалипсис”.
 
Он удивился, рассмеялся, а потом посоветовал мне обратить особое внимание на мысли Отца о жизни и смерти, добавив:
 
— Ты должен ощутить всю глубину той истины, что Баурджан Момыш-улы ушел не в смерть, а в жизнь.
 
— Ты, наверное, прав, — растерянно ответил я.
 
Прошли годы и я, кажется, ясней стал понимать, что имел в виду Олжас. Свое обещание о книге я выполню, если буду жив, и этот материал может стать началом, которое обычно очень трудно дается.
 
А о смерти отец всегда говорил без страха, но без ложного пренебрежения, уважая ее, как величайшее таинство. В его архиве я нашел записи: “У нас часто говорят о презрении к смерти. Это тупая и лицемерная спекуляция. Даже в годы войны иные из недалеких московских литераторов пытались осмеять мою мысль, высказанную в книге “Волоколамское шоссе”, что солдат идет в бой не умирать, а жить. Презрение к смерти. Нет презрения, а есть возвышающая необходимость. И это не красивый жест, а проявление морально-нравственного качества воина, обусловленное обстановкой борьбы, боя. Для советского воина сама смерть в бою не есть результат обреченности и отчаяния, а является вынужденным исходом, одним из возможных вариантов в героической борьбе со смертью”. Я вспомнил, как он говорил: “Не страшит видимый враг, но пугает неизвестное, как и всякая встреча с тайной. И этот страх порожден незнанием. Но тот, кто хочет познать истину, не станет бояться физической смерти. Конфуций сказал: “Если ты не знаешь жизни, что ты можешь знать о смерти?”
 
В последние годы отец боялся лишь того, что не успеет написать свою, возможно, главную книгу Подозреваю, что он искренне желал, чтобы последние дни прошедшей войны стали действительно последними днями всех войн, а сам он был бы последним солдатом на земле. Не военные книги он писал, а антивоенные. Поэтому усмехался, когда о нем говорили, что он военный писатель. Строки не написанной рукописи оборвались раньше времени, исторгнув, как струны, призыв к человеколюбию. Не привыкший оглядываться назад, он захлопнул за собой двери земной жизни так же решительно, как привык делать все. Он ушел за великий предел без страха и упрека. Жалея лишь о том, что итоговая на земном этапе жизни книга осталось не законченной, ведь каждая книга, имеющая продолжение во времени, обладает несколькими уровнями прочтения в зависимости от степени подготовленности читателя. Произведения-долгожители становятся неотъемлемой составной частью самобытных культур и создаются людьми уникального духовного склада. Не всегда сразу становится очевидной глубинная сущность этих трудов, но в истории неизбежно наступает такая пора, когда истребование казалось бы уже забытого приобретает характер необходимости для обновления современного.
 
Можно как угодно определить жанр “Психологии войны”, но для того чтобы понять, почему именно сейчас понадобилась эта книга, следует прислушаться к мнению высокообразованных военных, которые утверждают, что эти лекции могут стать основой военной доктрины и военного учения молодого суверенного государства. Большинство офицеров хорошо знают, какое огромное значение имеет военно-теоретическое наследие Баурджана Момыш-улы для таких стран как Куба, Никарагуа, Конго, Польша, Чехия, Словакия, Венгрия, Израиль. В одних из этих государств книги Гвардии полковника Баурджана Момыш-улы использовались как учебные пособия по ведению ближнего боя, как учебники военной тактики, в других применялись “в качестве воспитательного оружия в работе с молодыми солдатами”, а в военных училищах Израиля есть специальный предмет по военно-теоретическому наследию Баурджана Момыш-улы и курсанты сдают по нему зачеты и экзамены прежде чем получить офицерское звание. Об этом не раз говорили такие авторитетные люди, как академик М.Козыбаев и первый посол Израиля в Казахстане господин Бенцион Кармель. Об этом говорят многие из тех, кто носит погоны.
 
Человеку, никогда не носившему фуражку с кокардой, опасно углубляться в вопросы, в которых он не компетентен, поэтому больше придется обращаться к темам вечных ценностей, отраженных в сокровенных записях Баурджана Момыш-улы, к его кодексу чести, уставу разума, к его взглядам на мир, звезды и человека.
 
Думается, это может вызвать определенный интерес не только среди военных, но и среди сугубо гражданских лиц, потому что мне кажется, эти высказывания были, возможно, задуманы автором, как рабочий материал для следующей книги под названием ’’Психология мира”, а может, как черновики для книги “Последние дни войны, последние дни солдата”, о которой он мечтал и которую не успел написать.
 
Как бы то ни было, внутренне испросив разрешения, я осмелюсь предать огласке его мысли, которые всегда скрывались под внешним словотворчеством, позволенным к публикации в не столь уж далекие времена, пережитые всеми нами.
 
Однажды в пору тяжелой болезни, устав, видимо, от страданий, он сказал мне:
 
— Существует одиночество, которое как будто превращает тебя в ничтожество на грани нуля. Но подготовленный человек понимает, что нуль вовсе не является ничтожеством; это одно из содержательных начал. Однако в состоянии крайнего отчаяния человеку мерещится, что он бездумно передвигает во мгле свою никчемную плоть неизвестно куда и неизвестно зачем, так как все для него теряет смысл. Ты не думай, что для меня наступил этот период. Есть другое состояние, которое иногда ошибочно называют одиночеством. Это уединение, во время которого даже боль дает дотоле неведомые знания, близкие к откровению.
 
Стиснув зубы, он откинул голову на подушку, перевел дыхание и процедил:
 
— Я прошел свой жизненный путь без жалоб, пытаясь понять мир обычного человека и мир звезд. Среди звезд, где нет мелкой возни, мне дышалось легче. Может, поэтому, я любил и звезды на своих погонах. Но мне было душно и тяжело среди тех людей, которые делают все, чтобы истину превратить в ложь, а неправду выдать за правду, не желая или не умея выбраться за границы фальши. Они принимают вид знающих и понимающих, имея в себе только чужие знания, чудовищно искажая их и применяя только для корысти. В их среде имеет хождение черная улыбка авгуров. Но когда им попадается истинно знающий, имеющий собственные мысли, следующий путем чести, они высмеивают его и топчут, злобно преследуют, клевещут на него, чтобы скрыть свою сущность, имя которой — невежество. Жаль нищих!
 
Я сидел молча, понимая, что он больше говорит с собой, чем со мной. Протянув руку за сигаретой, отец забыл о ней. Он повернул голову к окну и сказал негромко:
 
— Думающий человек, избрав дорогу последовательности, неизбежно заходит в тупик. Тогда он вынужден решать, то ли искать ему другие, более сложные и глубокие пути, понимая при этом, что и эти дороги заведомо приведут в никуда, то ли начать строить свое новое мироздание, чтобы поселить в нем собственные убеждения. И все же, прежде всего надо верно поставить цель, затем разделить ее на задачи, решая которые будешь приближаться к цели, и если даже не достигнешь ее, все равно успеешь сделать многое. Если ты на пути к цели, то даже неудачи будут превращаться в удачи. Главное -достойную ли цель поставил перед собой человек.
 
Взмахом руки он отпустил меня, и я ушел от него как будто надолго, но через годы, когда его уже не было с нами, открыв потертую кожаную папку, я словно заново пережил тот давний вечер. Оказывается, в ту ночь он не спал, а до рассвета делал записи, которые могли когда-нибудь пригодиться людям.
 
Перебирая пожелтевшие страницы, я все больше проникался уверенностью, что не имею права держать его мысли в заточении семейного архива, в тюрьме шкафа, в карцере коричневой папки. Надо было искать пути для издания мыслей народного батыра. К тому времени я успел убедиться, что ни “новым казахам”, озабоченным добычей денег, ни чиновникам, безразличным к духовной исторической памяти народа, нет дела до наследия какого-то солдата, носившего имя Баурджан Момыш-улы. Я вспомнил слова Отца о том, что ему дышалось легче среди звезд, и пошел к первому космонавту казахской земли, который ближе всех нас был к звездам. Я рад, что не ошибся в нем и полюбил его, как младшего родного брата.
 
Я говорил о необходимости работы коллектива специалистов над учебниками, методическими пособиями именно по военно-патриотическому воспитанию, о том, что через призму образа Баурджана Момыш-улы можно ярче высветить героическую историю степи, приблизить древних батыров к современности, сделать прогноз на будущее. Я добавил, что не собираюсь сотворять из Отца идола или демиурга, но было бы неразумным не использовать силу народной любви к нему в жизненно-необходимом деле строительства армии.
 
— Тохтар, пойми меня правильно, — сказал я. — Просить всегда тяжело, даже если просишь не для себя, а для дела, которое представляется мне большим и нужным для людей. Чиновники почему-то пребывают в уверенности, что я, спекулируя именем Отца, преследую свои корыстные цели.
 
— На свой аршин привыкли они мерить людей, — вздохнул он и встрепенулся, как большая сильная птица. — Для иных он даже мертвый страшен.
 
Я захватил с собой несколько записей Отца и показал их Тохтару Аубакирову. Первые пять высказываний я прочел ему вслух:
 
“Меня, солдата, называют противоречивым, не видя очевидного; моя противоречивость обусловлена противоречиями моей эпохи. Возможно, кому-то я кажусь амбивалентным, но я знаю про свою внутреннюю цельность. Меня радует, что душу мою правильно понимают многие, которых высокомерно называют “простыми людьми”, и мне в общем-то безразлично, что меня не понимают и облаивают чиновные смерды и полуученая чернь. Я далек от мысли причислять себя к гениям и великим, но я давно понял, что самые бесправные — это великие. Но про себя я знаю, что народ меня будет помнить постоянно, а начальство будет вспоминать с трибун по памятным датам и юбилеям, когда это выгодно”.
 
Выслушав это, Тохтар не удержался от смеха и покачал головой:
 
— Интересный человек, бесстрашный и высокий духом жил среди нас. Он был причиной того, что многие мальчики выбрали своей судьбой путь солдата. Его не забудут хотя бы потому, что тысячи и тысячи носят его имя. Признаться, я тоже жалел, что меня не назвали Баурджаном.
 
“Мысль заводит иногда так далеко, что можно из этой дали уже и не вернуться! А мне порой не очень и хочется возвращаться. Но я слышу зов поколений и понимаю, что моя миссия на земле еще не завершена. Я уже не ищу пути на земле для себя, я хочу дать направление другим, вот почему я неустанно пишу, даже когда руки не притрагиваются к карандашу. Речь и письмо приобретают силу воздействия при обязательном условии многообразия и сохранения целостности. Душу в слово часто вливает перо. Чернила могут очернить и отбелить, унизить и возвысить, дать жизнь и убить, исцелить и ранить, поэтому надо быть чутким и осторожным. Я, как солдат и писатель, всегда повторяю: “Не знаю — не пишу, не вижу не стреляю”. Говорящий, но не делающий, никогда не достигает больших высот, а пишущий может встать над высотами, потому что тот, кто пишет, уже делает дело”.
 
— Вам надо создать книгу мыслей Бауке и издать ее. Бумагу и все остальное мы постараемся найти, — сказал Тохтар. — Даже среди чиновников не все бюрократы; есть и там порядочные люди. Конечно, даже те, кто искренне хочет вам помочь, вынуждены жить с оглядкой на верх. Для кого-то даже мертвый Баурджан Момыш-улы является занозой в завистливом сердце.
 
Я быстро отыскал подходящее к случаю место в записях Отца: “Повелители осуждены быть подозрительными. Рабы обречены быть осторожными. Сосуд человеческого тела становится все более хрупким и ломким, чем выше он поставлен”.
 
Генерал Тохтар Аубакиров задумчиво сказал:
 
— В небе никому не польстишь, среди звезд не сподличаешь… Хорошо бы подключть к делу памяти военных, или лучше память прикрепить к военым. Вам нельзя обивать пороги. Вам надо делом заниматься. Я понял, что если “жексүрынмен жүрсең өзің жексүрын боласың”. Отказывая памяти, они дают пощечину предкам, плюют в душу народа, — горько заметил Тохтар. — Но все они плохо кончат: “Аруақтан аттап, алысқа бармас”. Настанут лучшие времена. Я не просто верю в это, я буду сам делать все, что в моих силах.
 
Я достал еще один лист: “Я говорил правду, умножая свои будущие страдания. Я говорил правду, и мне доверяли “простые” люди. Говори правду, и тебе будут верить. Но за веру в тебя ты заплатишь полной мерой мучений. Но если ты поймешь, что боли твои не в тебе, а во внешнем, тогда сможешь отринуть страдания. Разум понимал это, а сердце хотело, чтобы я разделял страдания с другими людьми”.
 
— Как жить, если не видеть лжи и не говорить правды; в полете за это можно заплатить своей жизнью, а на земле, видимо, расплачиваются за это совестью, — нахмурился Тохтар. — А как вы сами живете?
 
— Дети известных людей обычно живут не своей жизнью, -рассмеялся я. — Но если говорить серьезно, то мне нужно и много и мало; для дела — много, а для себя, как говорил поэт, немного хлеба, немного молока, да это небо, да эти облака. Может, громко будет сказано, но дни мои посвящены через Отца людям. Да и на старости лет глупо думать о личном благосостоянии.
 
Он испытующе посмотрел на меня и покосился на записи Отца. “Учение формирует личность, возвышая ее. Воспитание развивает характер. Ум приводит оба достояния к гармонии. Ум без гордыни, память без раскаяния, скромность внутренняя, правдивость без злонамеренности, благородство без самовлюбленности, скрытность в щедрости, добронравие без низости, доброжелательность без навязчивости, услужливость без унижения, старание без зависти, знание без обмана — вот, наверное, признаки, по которым можно узнать порядочного человека”.
 
… Когда я пишу, мне всегда кажется, что Отец стоит за моей спиной, чтобы уберечь меня от недостойного слова и низкого поступка. И я знаю, какими бы объективными причинами, ссылками на время, на новые жесткие взаимоотношения в социуме ни старался я оправдаться, он бы не простил меня, не принял бы моих объяснений. Омут рынка затягивает в себя все новые и новые души, опустошая духовность земли. Горько знать, что теряем мы граждан с большой буквы, радостно видеть, что не сдаются люди духовно содержательные, которые понимают, что человек не создан для жизни в волчьей стае, что при повсеместно внушаемом отвращении к общественной жизни недалек час, когда ладони наши и поисках злаков культуры обнаружат сожранные спекулянтской саранчой жалкие стебельки. В каждом деле еще остались люди, и я верю, что благодаря им, больная нравственность получит исцеление, что юноши устремятся в армию, а не из нее, чтобы почувствовать себя людьми, надеждой и опорой народа. Образ офицера станет образцом благородного человека. Обидное слово и недостойное дело станут неприемлемыми актами в правилах человеческого общежития. И когда армия станет небольшой моделью образцового государства, я поверю в закон, в правовую страну, которую невозможно построить без гражданского общества, поверю, наконец в Конституцию. А вера в народ, думаю, не потеряется никогда. И тогда батыры из символов станут знаменем.
<< К содержанию

Следующая страница >>