Главная   »   Свеча Дон-Кихота. Павел Косенко   »   СУДЬБА ПЕСНИ. Заметки на полях трех книг о Павле Васильеве


Дополнение

 СУДЬБА ПЕСНИ


Заметки на полях трех книг о Павле Васильеве
 
* * *
 
Поэзию Павла Васильева неоднократно пробовали «закрыть» — и при жизни поэта (название статьи Ан. Тарасенкова о Павле Васильеве — «Мнимый талант» — было весьма характерным) и в конце 50-х гг., когда творческое наследние автора «Соляного бунта» было впервые собрано и издано. Жаль, что, кажется, никто из «закрывавших» не дожил до наших дней, когда в разных издательствах почти одновременно появилось три книги о творчестве поэта из Прииртышья — случай у нас как будто беспрецедентный. Книги эти очень разные — омский литературовед Е. Беленький обращается, в основном, к читателю, только знакомящумуся с «поэзией могучего цветенья», его литературный портрет может служить первой рекомендацией своеобразнейшего творчества Павла Васильева. Ал. Михайлов сам говорит о некотором «академизме» своего очерка, в котором исследователь пытается со строго научной объективностью разобраться во всей сложности литературного пути Васильева. Наконец, книжка П. Выходцева, имеющая, разумеется, свои достоинства и написанная отнюдь не академической взволнованностью, к сожалению, не лишена черт излишней апологетики и групповых пристрастий. Однако появление этих не похожих друг на друга книг, еще раз подтверждает, что уже невозможен возврат к разговору о чуждости! Павла Васильева советской действительности и советской поэзии, о якобы имевшем место разладе поэта со своей эпохой, о «жестокости», «физиологизме», «натурализме» и пр. Васильевского творчества, словом, возврат ко всей той чепухе, что говорилась недоброжелателями замечательного русского советского поэта, партиота и интернационалиста, остро и глубоко выразившего свое непростое время, оставившего нам неповторимую песню, бессмертие которой становится все более очевидным.
 
* * *
 
Весь ход рассказа о творческом пути П. Васильева приводит Е. Беленького к закономерному выводу: «Революция была естественной сферой жизни, вне которой он себя не мыслил». Омского критика повторяет и П. Выходцев: «Для него никогда не было диллемы — либо старый собственнический мир, либо социалистический, но он хотел понять и объяснить, почему в таких муках рождался новый мир и что из прошлого он должен сохранить». И подчеркивает масштаб и значение литературной работы. Васильева: «Кажется, что сама эпоха великого переустройства мира выдвинула его как эпического поэта, чтобы остаться запечатленной в широких, многокрасочных, насыщенных острыми .конфликтами картинах. На фоне литературных произведений - 30-х годов его поэмы выделяются своей монументальностью, полифоничностью, насыщенностью противоречиями жизни. Мало кто из советских поэтов рисовал до него с таким размахом и обстоятельностью, с такой щедростью поэтических красок социальную среду, противоборствующие силы в классовой борьбе. П. Васильев создает своеобразную летопись из десяти поэм о жизни и судьбах народных в эпоху классовых битв».
 
Что ж, здесь нет преувеличения. Огромный природный дар, совершенно новый и неожиданный для русской поэзии жизненный материал, освоенный Павлом Васильевым, ясная определенность (за редким исключением) идейной позиции, наконец, поражающая работоспособность выдвинули молодого поэта, чья писательская биография продолжалась всего несколько лет, в самый первый ряд тружеников и творцов советской литературы.
 
* * *
 
Ошибочная, недоброжелательная оценка поэзии Васильева критикой 30-х годов, драматично отозвавшаяся на его житейской и литературной судьбе, объясняется многим: и крайним ожесточением групповой борьбы, и неразработанностью эстетических критериев в тогдашней литературной науке, и личной неприязнью многих литераторов к молодому поэту, который по характеру был далеко не херувимом. Но была и еще одна причина: исключительное своеобразие облика Васильевской музы, столь необычной в поэтическом строю тех лет. Отсюда берет начало легенда о «литературном безбожии» Павла Васильева, о том, что его поэзия была в русской литературе явлением случайным и как бы незаконным, что поэт по сути дела не имел никаких предшественников. Укреплению этой легенды способствовала статья Сергея Залыгина «Просторы и границы», опубликованная в 1966 году. В борьбе за признание ценности Васильевского наследства эта статья сыграла положительную роль, но ее отличает крайняя субъективность. Проявляется она и в том, что автор «Соленой пади» чуть не целиком выводит творчество поэта непосредственно из русского, сибирского в частности, фольклора и начисто отрицает возможность воздействия на поэзию Павла Васильева литературных источников (чем С. Залыгин и объясняет существование «границ», якобы сильно сужающих значение этой поэзии).
 
Предположение, что сложная и разнообразная архитектура зданий Васильевских поэм и философская глубина многих его лирических стихов выросла на поле, засеянном только произведениями фольклора (как бы прекрасны они ни были), разумеется, фантастично. Достаточно перелистать однотомник Васильева, чтобы убедиться в том, что в его стихах непосредственно упоминаются и цитируются и Пушкин, и Лермонтов, и Некрасовой Языков, и Есенин, и Демьян Бедный, не говоря уже о многих литературных сверстниках поэта. Не случайным одиночкой был Павел Васильев в русской поэзии, не Франсуа Вийоном, чудом перенесенным в Россию двадцатого века, а деятельным участником процесса создания многонациональной советской поэзии, имевшим и учителей, и соратников, и учеников.
 
Ценность новых книг о поэте, помимо прочего, заключается в том, что они точно указывают место страны Павла Васильева на карте советской поэзии, обнаруживают связь его произведений с другими выдающимися созданиями советской литературы. При этом обнаруживаются довольно неожиданные вещи: И. Е. Беленький и П. Выходцев убедительно говорят об идейно-тематической связи поэмы «Синицын и К0» с «Делом Артамоновых» и «Егором Булычовым» М. Горького. Исследователи указывают на явственную связь прекрасного женского образа в «Стихах в честь Натальи» с образами некрасовских «женщин в русских селениях». Е. Беленький обнаруживает в «Одной ночи» несомненную перекличку с поэмой Вл. Маяковского «Про это» (Сергей же Залыгин в упомянутой статье так прямо и заявил о Васильеве: «Маяковского для него как будто и не существовало»).
 
Мало того, даже в «Соляном бунте» исследователь находит явные реминисценции из стихов трибуна революции!
 
Но при этом омский литературовед справедливо замечает: «Никакие заимствования, однако, не могут хоть сколько-нибудь повредить самобытности поэта, эпигонство было противопоказано его натуре». Учась у современников и великих предшественников (Ал. Михайлов верно отмечает, что Васильев всю жизнь находился под обаянием пушкинского гения и что влияние великого пушкинского творчества на его поэзию усиливалось с каждым годом), поэт из Прииртышья всегда оставался самим собой, преломляя все литературные влияния через призму своей редкой по своеобразию творческой индивидуальности. Поэтому П. Выходцев напрасно обвиняет в наивности критиков, говорящих об учебе Павла Васильева у Сельвинского и Багрицкого. Конечно, исключительное по силе дарование Васильева крупнее выдающегося таланта создателя «Улялаевщины». Но учатся не у того, кто больше, а у того, кто раньше. Васильев знал наизусть чуть ли не все написанное Сельвинским в двадцатые годы, и нелепо отрицать, что он многому научился у этого серьезного мастера.
 
* * *
 
Вообще П. Выходцев склонен считать, что на Павла Васильева могли оказать влияние лишь «поэты деревни», Есенин, в особенности. Но такой подход очень сужает диапазон Васильевского творчества, его литературных пристрастий. Стихи Есенина Васильев любил глубоко и на всю жизнь, но известно, что прииртышский поэт не раз с ними полемизировал и во многом отталкивался от творческой манеры Есенина, от особенностей его образной системы. Две большие реки порой текли параллельно, но никогда не сливались.
 
В ходе литературного процесса создаются силовые поля, которые можно сравнить с гравитационными и которые взаимно объединяют писателей разных поколений. В книге П. Выходцева нередко делаются попытки сузить эти поля, литературного тяготения, и это — вольно или невольно — приводит к тому, что ленинградский ученый намного обедняет истинную картину развития советской поэзии. Характеризуя ее состояние к концу двадцатых годов, он, например, выступает с таким утверждением: «В литературу входило новое поколение молодых поэтов, обогащавших поэзию новой тематикой, свежими красками — М. Исаковский, А. Твардовский, А. Прокофьев, Б. Корнилов, С. Марков, Л. Мартынов и другие. Этих поэтов объединяла эпоха с ее созидательным энтузиазмом, уверенным чувством хозяина страны, романтической мечтой о будущем. Все они были очень разными. Но по сравнению с предшествующим поколением так называемых комсомольских поэтов 20-х годов им было присуще более органическое чувство земли, народных традиций, истории, более глубокое понимание психологии рядового труженика, Поэтому они в основном избежали той упрощенности и схематизма, которые были свойственны многим произведениям комсомольских поэтов».
 
Многое удивляет в этой тираде — и явная односторонность характеристики комсомольских поэтов (почему, собственно, «так называемых»?)—вряд ли, скажем, комсомольского поэта Михаила Светлова можно упрекнуть в неглубоком понимании психологии рядового труженика. И разве неорганично «чувство земли» в знаменитых строках комсомольского поэта Иосифа Уткина: «И он упал, судьбу приемля, как подобает молодым, лицом вперед, обнявши землю, которой мы не отдадим»? И то, что по существу только комсомольские поэты объявлены представителями поэтического поколения 20-х годов. А начинавшие одновременно с ними Тихонов, Сельвииский, Луговской, Антокольский, Кирсанов (даже если не относить к этому поколению переживавших тогда расцвет своей творческой деятельности Маяковского и Асеева)?
 
Книжка П. Выходцева обращена к массовому читателю. Видимо, не стоит навязывать ему свои личные вкусовые пристрастия.
 
* * *
 
В работах Ал. Михайлова и Е. Беленького немалое место уделено полемике с оценкой творчества Павла Васильева, которую дал А. Макаров. Это неизбежно. Большой авторитет этого известного критика, «обычно столь точного в своих оценках», в значительной степени повлиял на отношение к наследию Васильева в конце 50-х гг., между тем, именно в разговоре о Васильевской поэзии А. Макаров совершил крупнейшую за время своей критической карьеры ошибку, проявив по отношению к этой поэзии «явную и вопиющую несправедливость».
 
Обе последние цитаты — из литературного портрета Павла Васильева, написанного Е. Беленьким.
 
По поводу «Соляного бунта» А. Макаров говорил, например, повторяя упомянутые писания прижизненных изничтожителей творчества Васильева, следующее: «К сожалению, романтизация реакционных сил и поэтизация кулацкого быта являются не элементом поэмы, а составляют главное в ней». На самом деле упомянутые «романтизация» и «идеализация» не составляют в поэме им «главного», ни «элементов», поскольку отсутствуют вообще. Нужно обладать незаурядным и целенаправленным воображением, чтобы увидеть «романтизацию» в нарисованных гневной и твердой рукой беспощадных картинах уничтожения казаками-карателями восставшего казахского аула Джатак или в сценах варварского торжества «победителей». Нет, на сей раз куда ближе к истине П. Выходцев, который ощущает в этих эпизодах «обостренное классовое и гуманистическое чувство поэта», заставляющее судить его суровым и правым судом людей, близких ему по крови.
 
Да, повстанцы изображены в поэме художественно слабее, чем каратели (по Васильевским масштабам, ибо Джатак нарисован им так что другому поэту и сцен в ауле хватило на много лет славы и переизданий). Но дело тут не в сознательном или подсознательном «избирательном подходе» поэта, не в том, что осуждая своих казаков разумом, он сердцем где-то любуется ими, как намекала в свое время Елена Усиевич. Здесь можно обойтись без Фрейда. Здесь дело в выбранной автором теме, в ракурсе его взгляда. «Ярче и выпуклее художник изображает то, что составляет основную тему его произведения», — замечает Е. Беленький, остроумно указывая: если принять иную точку зрения, то получится, что Горький в своей четырехтомной повести солидарен не с большевиком Кутузовым, а с «пустой душой» — Самгиным, изображенным, конечно, куда ярче и выпуклее первого. 
 
Особенность творчества Васильева (по опять-таки справедливому и тонкому замечанию П. Выходцева), в том, что в нем, показывая напряженнейшие классовые битвы эпохи, от рисует «не столько борьбу «красных с белыми», сколько «белых с красными». Такой ракурс определяется складом дарования поэта, и если, кто-нибудь усмотрит тут крамолу, то ему не мешает напомнить: с такой точки отсчета написаны и «Жизнь Клима Самгина», и «Тихий Дон», и «Дума про Опанаса».
 
* * *
 
Я знаю, что некоторых читателей эмоционально шокируют действительно жестокие сцены расправы карателей. При этом как-то забывается, что это жестокость не поэта, а колонизаторской политики царизма, поэтом очень правдиво и сильно запечатленная. Во имя будущего человечества мы не имеем права забывать о кровавых подвигах колонизаторов, как не имеем права забывать об Освенциме и Бухенвальде. Писать же об этом нежными пастельными красками— невозможно. 
 
Поэтому странно, что прямой и глубокий интернационализм Павла Васильева встречает критику (хотя и сопровождающуюся оговорками) современных исследователей Особенно достается поэту за непочтительное отношение к Ермаку Тимофеичу. «Такой аспект, разумеется, узок, он односторонне характеризует миссию Ермака» (Е. Беленький). «Даже поход Ермака оценивал отрицательно» (П. Выходцев). Наконец Ал. Михайлов рубит сплеча: «Колонизация края показана как односторонний процесс усиления гнета и ущемления прав местного населения». 
 
Любопытно, как по мнению Ал. Михайлова должно выглядеть «неодностороннее» изображение процесса колонизации (ибо, надеюсь, он согласится со мной, что связывать с термином «колонизация» благотворное влияние на казахский народ передовой русской культуры, ее носителей — лучших сынов русского народа — кощунственно). 
 
Насколько более зрело судил о царском колонизаторстве молодой поэт в начале 30-х годов, чем его исследователи в начале 70-х!
 
* * *
 
Нужно ли, однако, превращать Павла Васильева в рыцаря без страха и упрека, умалчивать о его слабостях человека и поэта? 
 
Невозможно игнорировать горьковскую статью «О литературных забавах» с ее очень суровым осуждением поведения молодого поэта. 
 
Между тем П. Выходцев, говоря об этом поведении, пользуется изящным эвфемизмом «беззаботность по отношению к своему таланту». Он вообще склонен винить в хорошо известных малоблаговидных поступках поэта критику, несправедливо оценивавшую его творчество. Одиако критика критикой, но за свои срывы ответственность Павел Васильев несет сам. Да и начались эти срывы раньше «широкого наступления критики» на поэта (определение П. Выходцева). Е. Беленький прав: «С первых же дней слава поэтическая понеслась рядом со славой богемной и скандальной». 
 
Мне кажется, что правильнее поступает Ал. Михайлов, когда, не скрывая темного и уродливого в биографии поэта, он показывает ее как процесс постепенного, но; неуклонного выпрямления поэта, преодоления им в упорной борьбе с самим собой анархических и индивидуалистических привычек.
 
Такой образ не только более достоверен, но и более по-человечески привлекателен. «Бурный, темперамент, несдержанность в московский период жизни проявлялись в уродливых формах, и, будучи в существе своем человеком совестливым, он испытывал чувство раскаяния после каждой вспышки низменных страстей, мучился, безжалостно судил себя своим судом».
 
Бездумная же амнистия Васильева-человека, ведет, естественно, и к забвению недостатков в его творчесте, которых не могло не быть у по-1 эта очень молодого и развивавшегося в крайне сложной обстановке. Выходцев же охотно принимает и поднимает риторические стихи Павла Васильева 1930—1931 гг.. (нужно оговориться, что риторика в них часто блестяща) и даже образ парторга Смолянинова в «Христолюбовских ситцах» — образ, говорящий лишь о минутной слабости поэта, который под жестокими атаками критики решился героизировать бездумного человека-винтика.
 
В первой части последней поэмы Васильева много интересного и острого, там есть знаменитый образ ядовитых цветов. К концу же поэма катастрофически слабнет, превращаясь в слащавую идиллию.
 
К счастью, «Христолюбовские ситцы» — не последнее, написанное Васильевым.
 
Прав Ал. Михайлов, когда уделяет в своей книге немалое место анализу вольных переводов произведений казахского советского фольклора, сделанных Павлом Васильевым.
 
Вообще же во всех трех книгах явно недооценивается значение Казахстана для поэзии Васильева. П. Выходцев прямо объявляет Сибирь колыбелью жизненной и литературной судьбы поэта. Между тем, хотя Павел Васильев пространствовал в ранней молодости по Сибири несколько лет, она очень слабо отразилась в его творчестве.
 
Даже у Ал. Михайлова о казахстанских истоках Васильевской поэзии сказано очень мало, а ведь его книга названа «Степная песнь» (это образ из стихотворения Васильева, начинающегося словами; «Родительница степь!»).
 
Невольно возникает впечатление, что критики имеют довольно поверхностное представление о быте казахского народа, национальной культуре казахов и даже о том, где именно казахи живут. Скажем, П. Выходцев пишет о том, что в детстве (которое прошло в Зайсане, Атбасаре, Павлодаре) Павел Васильев часто встречался с казахами и киргизам и (!).
 
В «Соляном бунте» казаки-каратели называют казахов киргизами — как известно, самодержавие пыталось отнять у казахского народа даже его настоящее имя. В поэме это необходимо, иное название в устах ярковых и устюжаниных выглядело бы художественной фальшью. Но недопустимо и даже как-то непристойно советскому литературоведу от своего имени пользоваться неверным названием народа. Между тем так поступают авторы всех трех книг.
 
Слава богу, что Е. Беленький в своей книжке хоть больше не пользуется нелепым термином «киргизская тема», которым пестрели многие его статьи. Например, написанная к 60-летию Павла Васильева статья «Сибирские годы» («Сибирские огни», 1970, № 12), где сказано; «киргизская» тема имела в 20-е годы особое значение для русской литературы Сибири. Народы Средней Азии (их тогда недифференцированно называли киргизами) нигде так близко не соприкасались с русским народом, как в Сибири».
 
Приходится решительно поправить почтенного ученого: именно в 20-е годы, благодаря ленинской национальной политике, народы Казахстана и Средней Азии вновь обрели свои подлинные имена и сделали первые уверенные шаги на пути национального возрождения. Можно добавить, что и до революции определение «киргизы» не относилось ни к узбекам, ни к туркменам, ни к таджикам, хотя настоящие названия этих народов были искажены царскими колонизаторами. Можно, наконец, уточнить, что Казахстан географически не входит в Среднюю Азию. Так много путаницы в нескольких строчках!
 
П. Выходцев замечает, что у Павла Васильева «извечная природа не только не противопоставляется наступлению новой жизни — она словно бы сама жаждет ее, радуется собственному преображению».
 
Наблюдение верное, хотя и не новое, но вот, кажется, никто из нас, писавших о Павле Васильеве, не отметил, что один из основных мотивов Васильевской лирики — единство человека, обновляющего мир, и «извечной природы», дружеский союз между ними—исключение в поэзии да и вообще в литературе начала 30-х годов. Природа изображалась тогда обычно как сила, враждебная человеку и его творческой деятельности, слепая, косная, тупая, «Бессмысленные преступления природы»,— говорил И. Бабель.
 
Нам, хорошо теперь знающим, насколько вредно и тяжело по своим последствиям бывает поспешное и непродуманное вмешательство в жизнь окружающей среды, Васильевское отношение к природе близко и понятно. А в свое время в нем находили «биологизм»...
 
* * *
 
Разумеется, исследователи внимательно изучали наследие Павла Васильева. Видно, как искренне любят они его. Однако и на старуху бывает поруха...
 
Е. Беленький находит, что Васильевский «принц» Фома — «атаман Анненковского типа». Видимо, литературовед очень мало знает об Анненкове, и его сбивает термин «атаман». Между тем штаб-офицер царской армии, человек безумной холодной отваги и палач по призванию Анненков абсолютно не похож на мужицкого принца Фому (хотя и этот совсем не «незлобив», как считал С. Залыгин).
 
Об Анненкове Павел Васильев не стал бы писать с легкой, пусть и злой иронией.
 
Такой враг, как Анненков, заслуживал ненависти.
 
П, Выходной почему-то считает одного из главных персонажей «Соляного бунта» «володстеля соленых озер» Арсения Дерова казаком и даже «символом казачьей знати». Между тем, точность социального анализа в поэме как раз и проявляется в том, что Деров не казак, а «гость заезжий», купец, зауральский капиталист, характерный представитель российской буржуазии на окраине империи.
 
В том-то и суть, что казачья «вольница» на деле служила капиталу, такому вот Дерову — «мелкому плуту и главарю столетья».
 
Слишком общо замечание Е. Беленького: «Васильеву импонируют звукосочетания, лишенные мелодичности и гладкости». Да, поэт превосходно понимал выразительность диссонанса, ритмического перебоя, контрапункта и умело ими пользовался. Но разве не образец мелодики, «благозвучности» «Стихи в честь Натальи»?
 
В том-то и дело, что у Павла Васильева всегда «стиль, отвечающий теме».
 
* * *
 
На стр. 4 книжки П. Выходцева читаем: «Только в 1968 году, после выхода в свет наиболее полного, прекрасно подготовленного и прокомментированного С. Поделковым в издании «Библиотека поэта» тома «Стихотворения и поэмы», мы по существу узнали недюжинный талант П. Васильева во всей его многогранности».
 
А на последней странице в выходных данных значится; «Редактор С. А. Поделков».
 
Случай в нашей издательской практике уникальный, делающий честь как автору, так и редактору.
 
Главное же, что тут допущена большая несправедливость по отношению к покойному П. Вячеславову, подготовившему изданную в 1957 году книгу избранных стихотворений и поэм Павла Васильева. Именно эта книга познакомила современного читателя с творчеством поэта из Прииртышья, ввела его поэзию в наш сегодняшний духовный обиход.
Заслуженно привлекло внимание исследователей одно из последних стихотворений П. Васильева — «Прощание с друзьями». Эти стихи — тот заключительный штрих, что завершает картину, заставляя по-новому взглянуть на нее.
 
Е. Беленький называет это стихотворение «поразительным по силе» и считает, что оно дает основание отнести его автора к числу «истинных гениев». Ал. Михайлов неакадемически взволнованно пишет о «Прощании»: «Сбивчивый ритм, прерывистые, как будто косноязычные строки... Не сразу доходит их трагический смысл. А когда, прозревший, потрясенный, начинаешь приходить в себя и думать, — понимаешь, что иначе это и нельзя было написать, что это — исповедь, но такая исповедь, когда о своих страданиях не говорят, а за каждое слово заплачено ценой страданий. Слова, строчки как будто не произносятся, а выдыхаются, и между ними паузы — от сдерживаемой боли, от сдерживаемого рыдания».
 
Когда читаешь это стихотворение, то вспоминаешь знаменитые чеховские слова о человеке, выдавившем из своей крови раба.
 
Васильева иногда называли рабом своих страстей, и они действительно нередко жестоко мучили и казнили его. И вот в финальном стихотворении Васильева человек побеждает свои темные страсти, одухотворяет и преображает их, причем в тот момент, когда у них больше всего возможностей отчаянным слепым потоком вырваться наружу и захлестнуть сознание.
 
«Прощание» написано человеком, который знает, что клевета и предательство уже нанесли ядовитый удар, что спасение невозможно. И великим усилием духа этот человек заставляет смертельную горечь, обиду, ужас гибели уйти куда-то вглубь, отступить перед грустно-радостной благодарностью людям, которых оставляет навсегда, благодарностью за то, что был в их семье, в великом человеческом единстве, жил и шел с ними рядом. И чувству своей и в смерти неразрывной близости с родиной, которой крепнуть и цвести, как бы драматично ни складывались людские судьбы: «Он, и долог путь к человеку, люди. Но страна вся в зелени — по колено травы...»
 
Если можно какое-нибудь стихотворение назвать самоотверженным, то, конечно, именно это.
 
Им Павел Васильев окончательно и сполна рассчитался с тем темным, что пятнало его жизнь, и просветленным, мужественным, мудрым ушел в смерть и бессмертие.