Обойду антиплагиат эту услугу вы можете заказать.


 ПРАВО НА ПЕСНЮ

Николай Ильич Титов прожил пятьдесят четыре года — с девятьсот шестого по девятьсот шестидесятый, выпустил с десяток поэтических сборников, а в газетах выступал, конечно, тысячи раз, много работал, много ездил, многое видел. Жизнь у него была большая и непростая, и бесполезно пытаться на нескольких страничках сколько-нибудь детально анализировать его жизненный и творческий путь. Я только попробую выделить то, что мне в нем представляется самым главным.
 
Когда лет пятнадцать назад после долгого перерыва вновь начали издаваться, наделав много шума, стихи Павла Васильева, среди литераторов старшего поколения сразу обнаружилось множество людей, близко его знавших. Вероятно, большинство из них ничего тут не сочинило: Павел Васильев был человеком общительным, и приятелей у него имелось порядочно — почти столько же, сколько врагов. А вот друзей — очень мало. И, бесспорно, самым близким Васильеву человеком долгое время был Николай Титов. Несколько лет они пространствовали вдвоем по Сибири и Дальнему Востоку, бывали вместе в разных крутых переделках. Васильев написал о Титове очерк. Очерк предназначался для владивостокской газеты, и Васильев сочинил Титову невероятно романтическую морскую биографию, которая не имела ничего общего с действительной (и тоже очень незаурядной) историей жизни молодого поэта.

 

Павел Васильев нас, собственно, и познакомил. Николай Ильич от кого-то услыхал, что я пишу большую статью о друге его юности, и пригласил меня к себе. Я и раньше, конечно, понимал, что могу узнать от Титова немало интересного о герое моей статьи, и все-таки без приглашения к нему бы не пошел, — слишком много слышал о его неуживчивом характере. Познакомившись потом довольно близко — насколько позволяла весьма солидная все-таки разница в возрасте —с Николаем Ильичем, я долго недоумевал, откуда взялось такое представление об этом веселом, остроумном и полном доброжелательства человеке. Единственное основание — его блестящие эпиграммы на друзей и недругов, широко ходившие в писательской среде. В них Титов, увлекаясь, порой действительно «ради красного словца» не щадил никого, но «словцо»-то получилось таким звонким и веселым, что люди, задетые этими эпиграммами, ежели обладали здравым смыслом и чувством юмора, не обижались па них.
 
В пору нашего знакомства Титов переживал период нового творческого подъема — последнего своего поэтического взлета. Только что вышли его «Приметы осени», — лучшая, пожалуй, книга Николая Ильича. В стихах того времени он часто возвращается к годам своей юности, как бы заново переживая ее: «Юность, юность! Прожитая быль... Ты в дорожную укрыта пыль. Ты полынной горечью богата. Все ж ты в памяти моей жива и на песню вновь берешь права, ты, в крови гудевшая когда-то».
 
Николай Титов родился в большом сибирском селе Колывани, славившемся конскими ярмарками. О Колывани писал в «Похождениях факира» Вс. Иванов — не очень весело писал, жутковато даже. В его изображении она выглядела сибирским Окуровом, символом мертвой уездной глуши. Вероятно, это близко к истине, и, несмотря на резвость колыванских коней, жизнь там была застойной.
 
С детства Титов полюбил коня и стал отличным наездником. Подростком он попал на новосибирский ипподром и превратился в профессионального жокея. Вряд ли ипподромная обстановка благотворно на него действовала — там «угар нэпа» чувствовался вовсю, но это были годы молодости страны, молодости Советской Сибири, и творческий путь молодой паренек из Колывани начал замечательно — бодрыми, свежими, очень своими стихами. В поэтическом активе «Сибирских огней» он стоял рядом с молодым Леонидом Мартыновым и Сергеем Марковым.
 
В глубоко прочувствованных стихах Титова о своей молодости из последних его сборников «Приметы осени» и «Рядом с юностью» много горечи. В то время мне казалось, что она не вяжется с духовным обликом автора этих стихов — здорового, сильного, жизнерадостного человека. С болью писал он о том, что далеко не все задуманное в юности удалось выполнить: «Я старт свой очень беззаботно взял, но место не сумел занять у бровки. Другие вышли, вырвав интервал, у моего пегаса-полукровки».
 
Эти строки — из стихотворения, посвященного Леониду Мартынову. В нем нет ни малейшей зависти, но вместе с гордостью успехом старого друга чувствуется признание какой-то личной неудачи, которой могло не быть: «Я радуюсь: вперед ушел мой друг, его стихами околдован весь я... Он знает, как я шел свой первый круг, трибуны выводя из равновесья».
 
В глубине души Николай Ильич, конечно, превосходно сознавал: не был его пегас полукровкой, это был скакун самых чистых кровей, но седок после «первого круга» направил его по слишком протоптанному пути. Произошло это незаметно. Первые сборники его были хорошо встречены критикой, об одном из них добро писал В. И. Лебедев-Кумач. Темы молодой поэт брал самые современные, волновавшие читателей. Только постепенно холоднее стал огонь его стихов, и поиск своего, неповторимого слова все чаще начал уступать место пользованию словом «среднепоэтическим». Повторяю, происходило это медленно, тихо, незаметно, без катастроф, без резких провалов. А когда Николай Ильич спохватился, ему показалось, что уже поздно.
 
Я хочу, чтобы меня правильно поняли. Я не собираюсь и не могу умалять значения газетно-поэтической работы Титова, его откликов на текущую злобу дня. Да одно то, что его «Сеня Угольков», раек в газете «Социалистическая Караганда», который он вел изо дня в день, в трудные дни войны веселил шахтеров, помогал преодолевать препятствия, вселял в них бодрость и веру в победу, — было большой заслугой Николая Ильича.
 
А сколько сделал он для того, чтобы лучшие творения казахской позэии стали достоянием русского читателя. И как горячо и ответственно относился он к этой работе!
 
Да, наконец, не одни же проходные стихи писал он и в сороковые-пятидесятые годы. Совсем нередко появлялись у него крепкие, уверенные строки, особенно когда речь заходила о природе Казахстана, куда Титов переехал незадолго перед войной вместе со своим другом Владимиром Чугуновым.
 
Драма была не в этом, а в сознании: не все для него возможное им сделано, не все, что обещал он в юности, дал в зрелости. Пример бескопромиссного, целеустремленного пути таких поэтов, как тот же Леонид Мартынов, пример, которому он подражать не смог, мучил его.
 
Даровитый человек всегда жалеет, что зарыл в землю хоть часть своего таланта, и склонен преувеличивать свой грех. Лишь «ленивый и лукавый» в таких случаях спокоен (и прав в этом — ему и нечего было зарывать).
 
Николай Титов стал в те годы писать так же открыто, непосредственно, по-своему, как в юности; талант его был жив и молод, но силы уже иссякали. Мы этого не видели, но Титов-то знал. Поэтому и возникали у него сильные, но до отчаянья грустные строки: «Снова дождь шелестит над балконом по деревьям густым и зеленым. Снова холодом с гор потянуло на проспект, уходящий сутуло. И опять впереди пет просвета в это странно капризное лето. Почему-то я стал собираться в край, откуда нельзя возвращаться. Соберусь. Потихоньку уеду по друзьями пробитому следу. И ничто не изменится в мире — ни в Москве, ни в Крыму, ни в Сибири...»
 
И главной отрадой стало для него возвращение — хоть в памяти, хоть на минуту — тех давних лет, когда казалось, что впереди лежит прямая и ясная дорога, когда самые дерзкие мечты представлялись легко осуществимыми.
 
«И вновь в окне — заката пламя. И вновь твержу я дотемна незатемненные годами друзей далеких имена».
 
Эти строки мне кажутся совершенными — глубокое чувство, которое рано или поздно приходится испытать каждому человеку, обрело в них законченную пластическую и музыкальную форму.
 
И ярче всего вспоминался Титову тот из «друзей далеких», с которым он делил трудный и радостный хлеб молодых скитаний по сибирским городам и таежным приискам: «Стихи летят в бушующий простор, строка любая чайкой вьется смелой. Таким его я с давних помню пор — кудрявого и с грудью загорелой. Веселый и беспутный озорник, весь словно сотканный из вдохновенья, вошел он в мир моих любимых книг поэзией могучего цветенья».
 
...Я куда-то уехал, месяца три не видел Николая Ильича, а когда встретил — ужаснулся. Предо мной был совсем другой человек — состарившийся на десятилетия. Глаза его потухли, голова втянулась в плечи. Разговаривал он непривычно мало, видно было, что ничто его не интересует. Все время куда-то торопился — совершенно без цели. Стихов уже не писал, по профессиональная инерция еще работала — раза два-три я доставал ему подстрочник, и он приносил переводы для газеты в срок, сделав их без подъема, но грамотно и добросовестно.
 
Близкие, разумеется, прилагали все силы, чтобы спасти Николая Ильича, однако это было уже невозможно...
 
 Но когда я читаю его лучшие стихи, он вспоминается мне не таким — внезапно смертельно уставшим человеком, а тем, которого к счастью для себя успел узнать и полюбить — насмешливым, веселым и добрым жизнелюбом, бесспорно имеющим право на песню. Свою. Пусть не очень громкую, но — неповторимую.