Главная   »   Русско-казахские литературные отношения. К. Ш. Кереева - Канафиева   »   ОЧЕРКИ И РАССКАЗЫ О КАЗАХАХ Е. КОВАЛЕВСКОГО, Д. ИВАНОВА И ДРУГИХ


 ОЧЕРКИ И РАССКАЗЫ О КАЗАХАХ Е. КОВАЛЕВСКОГО, Д. ИВАНОВА И ДРУГИХ

Особое место в серии литературных произведений, посвященных русско-казахским отношениям, занимают путевые очерки. И. А. Гончаров, объясняя их успех, указывал, что описания дальних стран, их жителей, роскоши тамошней природы, особенностей и случайностей путешествия и всего, что замечается и передается путешественником — каким бы то ни было пером,— все это не теряет никогда своей занимательности для читателей всех возрастов. К. Паустовский утверждал, что «факт, поданный литературно, с опусканием ненужных деталей и со сгущением нескольких характерных черт, освещенный слабым сиянием вымысла, вскрывает сущность вещей во сто крат ярче и доступнее, чем правдивый и до мелочей точный протокол».

 

Русские ученые и путешественники, писатели и художники создали значительное количество путевых очерков о казахах, их быте и обычаях, о природе края. Казахские степи для петербургского общества представляли далекие окраины. Поездки туда носили характер сложных, а порой и опасных путешествий. Но не каждому, из «дальних стран возвратясь», удавалось создавать художественно правдивые очерки. Между тем последние неизменно привлекали внимание читающей публики, поскольку, по выражению Н. Г. Чернышевского, именно они удовлетворяли самые разнообразные вкусы. Очерки тех лет, по мнению критика, содержали в себе элементы многих жанров: отчасти роман, отчасти сборник анекдотов, отчасти история, отчасти политика, отчасти естествознание...
 
В очерках на казахскую тему авторы делились не только своими наблюдениями, но и нередко высказывали личное отношение к тем или иным событиям, происходившим в степях. В некоторых из них авторы не ограничивались лишь «лирическим самовыражением» о судьбах казахов, а выступили смело, резко, используя все приемы, присущие публицистическим разновидностям этого жанра. Именно в путевых очерках русские ученые и писатели наиболее полно отражали свое видение мира казахов, отношение к сложным проблемам жизни и быта этого народа.
 
Объединяющим началом, философской основой очерков о казахах являлась идея цивилизации и просвещения их в рамках единого государства. С позиции гуманизма передовые русские писатели и ученые защищали интересы казахского народа, выступая против политики царизма в казахских степях.
 
Определенный вклад в развитие русско-казахских литературных отношений внес Егор Петрович Ковалевский (1811—1868) — видный писатель, известный путешественник и общественный деятель. В биографическом очерке к собранию его сочинений (Спб., 1871) отмечено, что писатель принадлежал к разряду умов быстрых и восприимчивых.
 
Е. П. Ковалевский прошел сложный жизненный путь. Родился он в деревне под Харьковом. В этом имении отца, екатерининского бригадира и патриархального небогатого помещика, прошло его детство.
 
В годы учебы в Харьковском университете Ковалевский написал трагедию «Марфа — Посадница Новгородская, или славянские жены». К первым литературным опытам относится и неизданная книжка, написанная белыми стихами.
 
Однако после окончания университетского курса жизненный путь Ковалевского получил неожиданный поворот: он попал на Алтай, где его старший брат был главным горным начальником. Вскоре младший Ковалевский надел форменную одежду горного специалиста. В эти же годы на страницах журнала «Библиотека для чтения» появились его первые очерки о жизни золотопромышленников и рабочих на приисках, привлекшие к себе внимание читающей публики свежестью впечатлений и меткостью описаний.
 
В 1839 г. Е. П. Ковалевский в качестве горного инженера был командирован в Черногорию, для разведки золота. Неожиданно возникла угроза войны из-за нападения Австрии. С большим трудом удалось заключить мир. В этой акции активное участие принимал молодой горный инженер Ковалевский. Здесь впервые ярко проявились его дипломатические способности. Вскоре в печати появилась его первая книга «Четыре месяца в Черногории», благожелательно принятая критикой и публикой.
 
Многочисленные и длительные поездки в различные страны дали писателю богатый материал для создания серии самобытных и ярких очерков. Последние были оригинальны по форме, отличались живописностью в изложении, юмором и меткой наблюдательностью автора.
 
Первая небольшая книжка рассказов и очерков Е. П. Ковалевского «Странствователь по суше и морям» (1843—1845), изданная самим автором, получила единодушную положительную оценку журналов и газет. Критики с восторгом писали о таланте путешественника-писателя.
 
В 1848—1849 гг. на страницах журналов «Современник» и «Отечественные записки» появились путевые очерки и статьи Ковалевского, посвященные его поездке по странам Северной Африки. Успех этих очерков был определен не только изящным слогом автора, но прежде всего четкой его позицией против массового неравенства африканского населения (статья «Негриция» и др.). Понятие «о русских белых рабах» было очень созвучно и близко известному тезису В. Г. Белинского о положении «белых негров», впервые упомянутом в его «Письме к Н. В. Гоголю», которое широко распространилось по России, в том числе и среди петрашевцев — друзей Ковалевского. Н. Г. Чернышевский писал в своем дневнике 2 февраля 1849 г.: «Прочитал «Негрицию» Ковалевского — весьма понравился он за то, что так говорит о неграх, что они ровно ничем не хуже нас, с этим я от души согласен».
 
В конце апреля 1849 г. основная группа петрашевцев была арестована и посажена в Алексеевский равелин Петропавловской крепости. Ковалевский был в дружеских отношениях со многими из них. Сам же он был задержан на границе с Китаем, куда выехал в мае 1849 г. по поручению правительства. Возможно, ему удалось избежать ареста случайно, лишь из-за бюрократизма соперничавших ведомств: политической полиции (жандармерии во главе с графом Орловым) и Азиатского департамента министерства иностранных дел. Находясь уже в Китае, Ковалевский узнал о трагической судьбе петрашевцев: их судили и приговорили к ссылке в Сибирь.
 
После Китая Ковалевский посетил Балканы, где принял активное участие в освободительной борьбе балканских народов, а затем вступил в ряды защитников Севастополя. Крымскую войну и события на Балканах писатель переживал чрезвычайно остро, зная подлинную роль царизма и понимая свое бессилие. Поэтому, возвратившись в 1855 г. в Петербург, Ковалевский производил впечатление человека, который всегда хандрит. Так, в своих воспоминаниях А. А. Фет писал: «В нашем шумном и веселом кружке (речь идет о группе литераторов, объединившихся вокруг «Современника» в 50-х годах.— К. К.) особенно выделялся своей молчаливостью и бледностью в то время уже седой генерал-майор Егор Петрович Ковалевский... Он, очевидно, мучительно хандрил, сквозь эту хандру каждому слышалась бесконечная доброта этого человека».
 
Так называемая «хандра» Ковалевского имела основательные причины. Он не мог забыть трагическую историю петрашевцев. Об этом свидетельствует и письмо Некрасова к Тургеневу, посланное из Парижа 26 мая 1857 г., в котором поэт писал: «Кланяется тебе Ковалевский (весной того же года он выехал за границу для лечения.— К. К.) и ждет тебя нетерпеливо. Я ему поклонился до земли, ты, верно, то же сделаешь, когда узнаешь, что освобождение Бакунина --дело нашего генерала... Ковалевский говорит, что из Омска теперь легко и скоро можно будет передвинуть Бакунина. Достоевский и пр. прощены. Наверное и даже Спешнев».
 
Значительное влияние оказал Ковалевский и на судьбу Т. Г. Шевченко, который после своего возвращения из ссылки ходатайствовал о снятии запрета на публикацию его книг «Кобзарь» и «Гайдамаки». Благодаря содействию Ковалевского великий украинский поэт получил возможность опубликовать некоторые свои ранее запрещенные произведения.
 
В 1855 г. в осажденном Севастополе состоялось знакомство Ковалевского с Л. Н. Толстым. В последующем их дружеские отношения поддерживались в Петербурге. Л. Н. Толстой не раз обращался с просьбами к Ковалевскому, занимавшему с 1856 г. высокий пост директора Азиатского департамента министерства иностранных дел: и тогда, когда он хотел получить отставку от военной службы, поскольку она стесняла его, и тогда, когда писатель добивался одобрения правительством разработанного им проекта Общества народного образования и т. д.
 
Е. П. Ковалевский относился с огромным уважением к Н. А. Некрасову, И. С. Тургеневу, он был связан также с поэтом Ф. И. Тютчевым, писателями В. Ф. Одоевским, И. А. Гончаровым и др. По воспоминаниям современников, у Ковалевского, «как у племенной матки», собиралась вся «литературная братия» Петербурга.
 
В 1859 г. в Петербурге возникло Общество для пособия нуждающимся литераторам и ученым (впоследствии «Литературный фонд»). Ковалевский был избран председателем его распорядительного комитета. По данным Б. А. Вальской (1966), в организации Литературного фонда приняли участие такие крупные писатели России, как Л. Н. Толстой, И. С. Тургенев, Н. А. Некрасов, Н. Г. Чернышевский, М. Л. Михайлов, А. Н. Островский, В. Ф. Одоевский, М. Е. Салтыков-Щедрин и др. По рекомендации Ф. М. Достоевского членом Общества был избран Ч. Ч. Валиханов. Следует отметить, что виднейшие петербургские писатели во главе с председателем распорядительного комитета Литературного фонда Е. П. Ковалевским сумели вызволить из крепостной зависимости двух братьев, сестру и других родственников Т. Г. Шевченко — всего 11 человек. Все это было совершено еще до отмены крепостного права.
 
Общество имело гораздо более широкое значение, чем оказание помощи нуждающимся писателям и ученым. Оно выполняло роль своеобразного «центра соединения» или, иначе говоря, неофициального союза русских писателей.
 
Е. П. Ковалевский известен как крупный ученый-этнограф, он имел долголетние общие научные интересы со многими русскими востоковедами: X. Д. Френом, П. С. Савельевым, А. С. Норовым, П. И. Кафаровым, И. И. Захаровым, К. А. Скачковым, О. М. Ковалевским, Н. А. Ханыковым, И. Н. Березиным и др.
 
Для нас большой интерес представляют факты о наличии определенных взаимоотношений между Е. П. Ковалевским и Ч. Ч. Валихановым. Как руководитель Азиатского департамента России, он внимательно следил за поездкой Валиханова в Кашгарию и убедился в том, пто получить необходимые сведения о Восточном Туркестане мог лишь человек, подобный Валиханову.
 
Таким образом, передовые взгляды Е. П. Ковалевского как писателя были предопределены его многосторонними и многообразными связями с замечательной плеядой выдающихся деятелей России. Это нашло свое выражение и в серии его гуманистических очерков о казахах.
 
Из богатого литературного наследия Ковалевского наше внимание привлекают очерки, включенные в сборник «Странствователь по суше и морям» (1845—1849) прямо или косвенно посвященные казахам. Так, в рассказе «Зюльма, или женщина на Востоке», где речь идет в основном о жене правителя Ташкента, имеются упоминания о баранте, дорожной казахской кибитке «джюлме», о том, как султан Букей угощал автора в юрте старшей из своих жен.
 
В очерке «Несер-улла Бахадур хан и Куч-беги», посвященном жизни Бухары, автор пишет о трехмесячном странствовании по степи, где не встретилось ни жилья, ни деревца, где все исчахло под знойными лучами солнца.
 
Значительный интерес представляют зарисовки жизни и быта казахов в очерках «Экспедиция на пути в Бухару и военная экспедиция, действовавшая против Хивы (1839— 1840 год). Киргиз-казачья степь». Экспедиция в Бухару, которую, возглавлял Ковалевский, состояла из 14 человек и шла при купеческом караване. Она выступила из Оренбурга за несколько дней до выхода военного отряда, направленного против Хивы. В течение некоторого времени экспедиция находилась в Больших Барсуках, аулах чикенского рода. Автор впервые видел пеструю и занимательную картину откочевки. С вечера, накануне, в ауле обычно спокойно и беззаботно, но с раннего утра он. приходит в движение: мужчины вихрем носятся по степи, старшины отыскивают воду и удобные пастбища сторожевые выглядывают барантовщиков, которые предпочитают нападать именно во время перекочевки; иные собирают стада. Между тем, продолжает автор, бедные женщины снимают юрты, вьючат верблюдов, укладывают на них детей и маленьких ягнят. Потом и грязью покрываются они в этой изнурительной работе. Зато после нее женщины наряжаются в лучшие свои платья, садятся на убранных коней. Длинная вереница верблюдов кочующего аула выступает под прикрытием одних женщин, поскольку мужчины не любят тащиться в шаг верблюда. Этим-то пользуются барантачи, которые лихо налетают и отхватывают навьюченных верблюдов, лошадей, стада овец и уводят женщин.
 
После многих переходов экспедиция достигла аулов Утурали — старого казаха, но еще бодрого и здорового. Черты его лица, нависшие седые брови свидетельствовали о принадлежности к простому народу, «черной кости», хотя его внутреннее достоинство чувствовалось во время беседы. Утурали пользовался совершенным доверием правительства России. Но он вынужден был считаться и с Хивой, не возбуждая ненависти и враждебных действий последней. В этой сложной обстановке Утурали проявлял недюжинные дипломатические способности, что свидетельствовало, по мнению автора, о его уме. Среди казахов он пользовался непререкаемым авторитетом.
 
В помощь русской экспедиции Утурали дал в качестве вожатого своего любимого сына Нияза. Однако его переговоры с русскими проходили в секретной обстановке, чтобы об этом не узнал хивинец Науман. На оскорбительное замечание, что Утурали держит стремя, когда Науман садится на коня, почтенный старец отвечал с достоинством: «Мудры твои речи, но и в моих есть смысл: скорее Науман станет держать стремя моего седла, чем я его». Утурали дал дельный совет русским, чтобы избежать встречи не только с хивинцами, но и с «шайкой Кенесары или его тестя».
 
Поражался Ковалевский быстроте передачи вести в казахской степи. Он писал: «Весть — залетная птица в киргизской степи». Действительно, жадные к новостям кочевники устраивали пир в честь приезда вестника как дорогого гостя и потом скакали в другой аул, чтобы разделить новый пир и нередко получить «суэнчу» (вернее: сюинші.— К. К.)? то есть подарок за радостную весть. Автор с удивлением писал, что степные вести и рассказы, «переходя через тысячи уст, сохраняют удивительную неизменяемость» (53).
 
Ковалевский передал свое яркое впечатление от встречи с одним «таинственным», но замечательным в кругу своего народа казахом, который при знакомстве с русскими просил не спрашивать его имени, пока не узнают его лично. Хотя это и не понравилось русским, однако «хитрый» казах умел «искусно вывести разговор из колеи обыкновенных предметов» и вскоре обнаруживал свой ум и красноречие. Он приводил для своих доводов подлинные тексты Корана, «толковал их не теми софизмами и общими местами, которые избиты в медресе Бухары и Самарканда, но сообразно собственным понятиям, выказывавшим глубокое изучение предмета» (57—58). Коснувшись некоторых правительственных лиц в Оренбурге и Петербурге, спрашивая о переменах в образе управления, «хитрый» казах умел привлечь к себе любопытство русских. Разговор зашел о положении экспедиции—и здесь таинственный кочевник сумел «накинуть на него самую мрачную тень» (58).
 
Хитрым, умным и красноречивым собеседником оказался Мугамет Эвтимишев. Когда-то он был старшим советником при хане Джангире во Внутренней орде. Когда племянник хана Каип-Галий поднял мятеж, домогаясь власти, Мугамет поддержал его. Вскоре Эвтимишев сделался «главою и двигателем мятежа», который был подавлен отрядом правительственных войск. Каип-Галий был схвачен, но бежал из Оренбургской тюрьмы и присоединился к движению батыра Исетая (Исатая.— К. К.). Сюда же прибыл и Мугамет, ставший «душою и путеводителем Исетая» (59). Движение было жестоко подавлено объединенными силами местных феодалов и царских войск. Эвтимишеву вновь удалось спастись. И вот теперь он сидел среди русских и просил взять его в экспедицию, чтобы заслужить прощение правительства.
 
Важно подчеркнуть, что Ковалевский исторически достоверно передал события конца 30-х годов XIX в., то есть периода антифеодального и антиколониального восстания казахского крестьянства 1836—1837 гг. во главе с Исатаем (у Ковалевского — Исетай) Таймановым и Махамбетом Утемисовым (у Ковалевского —Мугамет Эвтимишев). Совершенно правильно указал Ковалевский и на роль султана Каип-Галия Ишимова. Исатай был убит в 1838 г., а поэт Махамбет, чьим умом и красноречием так восхищался Ковалевский, в 1839 г. действительно вел переговоры с русскими властями, просил помилования.
 
Ковалевский дал прекрасное по своей поэтичности описание степи, сравнивая ее с безграничным, взволнованным морем... А барантовщиков автор сопоставлял с «опытными корсарами... сухого моря» (68) . Силу их нападения пришлось испытать и русской экспедиции на пути в Бухару.
 
Достигнув предгорий каменистой пустыни Усть-Юрта, автор обратил свои взоры на равнину, почти лишенную растительности: лишь изредка виднелись тощие кустарники и полынь. Здесь путешественник встретил две-три кибитки, низкие, закоптелые, ветхие. От них исходил ужасный запах. Над кибитками не вился дымок, около них не бродил скот. Только протяжный вой собак нарушал безмолвие. Так жили сайгачники-охотники. Ковалевский далее писал, что «сайгачники самый несчастный народ в степи; они беднее и жальче тамошних рыбопромышленников (вернее, рыбаков.— К. К.). Те и другие бывают доведены до своего состояния только совершенной нищетой» (74).
 
Ковалевский отмечал, что пока у казаха «остается одна овца, он кочует с нею, он счастлив» (74). Но казахские рыбаки и сайгачники уже «прикованы к своему месту; для них нет кочевки, нет более радостей в мире». И если поселения казахских рыбаков располагаются у моря или реки и посещаются людьми, то сайгачники живут в диких и уединенных местах и изолированы от мира. Автор вместе с Ниязом посетил бедное жилище сайгачника. В нем было пусто и холодно. Единственный жилец его — старик лежал на невыделанных шкурах и почти не обратил внимания на посторонних. Его тело было покрыто струпом и язвами. Старик находился в состоянии полнейшей апатии к жизни и смерти.
 
В очерке «Английские офицеры в Средней Азии» (89—103) Ковалевский привел эпизод, связанный с пленением английского офицера, капитана артиллерии Аббота казахским батыром Исетом.
 
 Исету не было еще 20 лет от роду, когда он в степи приобрел славу и уважение, хотя и принадлежал к «черной кости». Ковалевский отмечал, что был он сложен как Геркулес; Его атлетическое телосложение, «дикая» красота и приемы, полные отваги, удивляли не только европейца, но оказывали сильное влияние и на его соотечественников. О его беcстрашии и силе в степи ходило много рассказов. Так, однажды Исет увидел «в улусах Куль-Мухамета» его дочь и был поражен красотой. Но вскоре батыр забыл ее. Через год-два роды Куль-Мухамета и Исета поссорились. Отношения прекратились. Как-то к Исету приехал купец, сообщивший, что Куль-Мухамет выдает дочь замуж. Уязвленный батыр решил выкрасть девушку. С двумя верными друзьями он в темную ночь добрался до аула Куль-Мухамета. Припав к земле, дополз до юрты и похитил невесту... На заре увидел, что у него на руках полуживая старуха... Батыр возвратился в взбудораженный аул и смело увез красавицу.
 
...Английский офицер был ограблен, избит и изранен. Сопровождавших его афганцев «разобрали» сподвижники Исета. Жизнь самого Аббота висела на волоске, но подоспевшие туркмены выручили его и проводили в Ново-Александровское укрепление. А оттуда через Оренбург— Петербург он возвратился в Лондон.
 
В очерке «Поездка в Кульджу» (178—206) описывается Семипалатинск. Выйдя оттуда с купеческим караваном, направлявшимся в Чугучак и Кульджу, путники приблизились к зимовьям казахского султана Кош-Магомета. Небольшой деревянный домик окружало десяток юрт. Зимовка была расположена на берегу озера Сары-булак. Сам султан произвел противоречивое впечатление. То он рассыпался в самых изысканных комплиментах, то говорил такие слова, что нужно было уши закрывать; то с благоговением касался руками глаз и бороды, делая знаки религиозного омовения; то богохульствовал. Султан не ел мяса, приготовленного рукою немусульманина, вместе с тем он «пил ром напропалую»; от души и щедро делал подарки, но силою вымогал «подарки» от других.
 
В молодости султан был лихим барантовщиком, теперь он представлял слабого старца. С грустью глядел он на отправляющуюся барантовать молодежь. Автор сравнивал старого султана с солдатом, выбитым пулей из рядов: он смотрит, как несутся мимо него на битву, на славу его ратные товарищи.
 
В знак особого доверия султан пригласил русских гостей посетить юрты своих жен. Автор писал, что в степи каждая замужняя женщина имеет свою собственную юрту, большею частью приносимую с собой в приданое. Речь, конечно, шла о юртах богатых казашек. Так, юрта старшей султанши поражала богатым убранством: на полу лежали ковры, внутренняя поверхность решеток (кереге) была застлана тонким войлоком, «испещренным тесьмами и азиатскими рококо». С правой стороны стояли раскрашенные сундуки; «турсук, или большой кожаный мешок с кумысом, занимал почетное место и отличался роскошью отделки» (180—181).
 
Султанша приветствовала русских гостей в самых изысканных выражениях. Во время беседы из ее уст слова лились струей; султанша считалась «умнейшею и красноречивейшею женщиной в степи и не даром: она одна властвовала над своим мужем самоуправно, и была в состоянии смирять его неукротимый характер и поддерживать влияние на народ» (181).
 
В разговоре с русскими султанша «искусно умела блеснуть умом и знанием света кочевого» (181). Автор в связи с этим заметил, что у казахского народа «даром слова оценивается дар ума, а победителем в красноречии всегда признается тот, кто сказал последнее слово», то есть тот, кто своего противника довел до такого состояния, когда он уже не может ни противоречить, ни отвечать и вынужден умолкнуть.
 
Если старшая султанша отличалась умом и красноречием, то младшая заслуживала пальмы красоты. «Удивительная белизна лица и нежные, голубоватые жилки, сквозившие местами сквозь тонкую кожу, придавали ее лицу вид страдания или душевной истомы». Автор писал о черных огненных глазах, о розовых губках и слегка выдавшихся скулах... Высокий конусообразный, белый, как снег, головной убор лишь подчеркивал пряди ее черных и лоснящихся, как вороново крыло, волос. Широкая одежда, писал восхищенный автор, состоявшая из бархата и парчи, обремененная металлическими бляхами, кольцами и талисманами, и полновесное, кованое кольцо вокруг шеи, видимо, тяготили ее, скрывали ее легкий стан и сжимали тяжестью шею; а из-под одежды искусно выставлялась ножка, совершенство красоты, ножка, каких нет в Европе (182). Но недолго любовались русские красотой молодой султанши: ревность старого султана заставила их покинуть юрту красавицы.
 
Проезжая мимо нити каравана, где было почти 400 человек, Ковалевский любил прислушиваться к казахским песням, которые тихо и на унылый лад лились отовсюду. Автор отмечал, что казах почти всегда импровизирует свои песни: «Он поет, что вспадет ему на глаза или на мысль» (185). Мир фантазии кочевника чаще «населен» верблюдами, лошадями, баранами, и о них он поет. Нередко казах воспевает любовь батыров и их ратные подвиги, «напоминающие... европейских героев рыцарских времен» (185).
 
Ковалевский писал, что казахский певец «в беспорядке нижет чудовищные образы своего воображения и предметы повседневной жизни на причудливую нить своей песни, которая тянется иногда по несколько часов сряду и обрывается большею частью неоконченная» (185). Писатель отмечал, что казахи любят употреблять сравнения в своих песнях, поскольку «простое изложение предмета темно».
 
В казахских песнях звучала часто рифма. А размер их «приноровлен» к напеву. Отмечая эти достоинства, Ковалевский приводит свой перевод одной из песен, которую импровизировал кочевник на пути к аулу. Автор писал, что сжатость казахского языка требует шестистопного стиха в русском переводе, а «хорей наиболее приличествует размеру подлинника». Взгляды Ковалевского на сущность перевода произведений казанской поэзии на русский язык, насколько нам известно, представляют первую попытку теоретического обоснования в русской литературе принципов реалистического перевода с казахского. В этом отношении Ковалевский на много лет опередил будущих переводчиков казахской поэзии. Вот один из его переводов:
 
Караван поднялся из-под Аир-реки;
Конь мой белый ржет и не дается в руки.
Солнце выслало зарю и вслед само идет
Встречу месяцу, а месяц скучился, не ждет.
Конь мой мечется, почуяв дым аульный,
И на дым понесся быстро мой разгульный.
Сердце чуяло родной, аульный кров давно,
И вздрогнуло, но затихло, бедное, оно:
Конь мой, конь! Не мчись, тебя никто не встретит!
Сердце вещее тебе ответит:
Кто нас ждал,— теперь не ждет!
Она ушла, и не придет!
 
«Странствователь по суше и морям» был создан Е. П. Ковалевским в самом начале его творческого пути. В последующие годы из-под пера писателя выходили романы и повести, рассказы и очерки, которые были написаны под разными псевдонимами (Егоров, Н. Безымянный и др.) Е. П. Ковалевский до конца своей жизни успешна сочетал литературный труд с активной общественной деятельностью. Умер он в конце сентября 1868 г., оставив по себе чистое и честное имя.
 
Егор Петрович Ковалевский, видный деятель русской литературы и культуры, внес известный вклад в разитие русско-казахских связей. Его богатое творческое наследие еще ждет своих исследователей.
 
Яркий след в истории русско-казахских литературных отношений оставил Д. Л. Иванов (1846—1924).
 
Дмитрий Львович Иванов — видный ученый и писатель России конца XIX — начала XX в. родился 26 сентября 1846 г. в Нижнем Новгороде в семье обедневшего дворянина.
 
В 1864 г. после успешного окончания гимназии Дмитрий Иванов поступил на филологический факультет Московского университета. Передовые студенты крупнейшего заведения находились под влиянием идей революционеров-демократов. Так, под непосредственным воздействием идей Н. Г. Чернышевского юноша Иванов вместе с другими студентами создал переплетную артель. Организаторы ее поставили цель «трудом добывать средства к жизни и на учение». Вместе с тем молодые последователи Чернышевского стремились распространить в обществе идею об организации «трудовых ассоциаций с привлечением в последние простых рабочих».
 
В начале мая 1866 г. Д. Иванов был арестован по делу Д. В. Каракозова и «по высочайшему повелению» посажен в Петропавловскую крепость. В делах управления коменданта Санкт-Петербургской крепости указано, что дворянин Дмитрий Иванов содержался в отдельных казематах Невской и Никольской куртин.
 
Верховный суд, состоявшийся 14 июля, обвинил Д. Иванова в принадлежности к тайному обществу «Организация» и в недонесении о существовании известного ему революционного общества «Ад» и приговорил к каторжным работам. Однако, учитывая молодость подсудимого (Д. Иванову было лишь 19 лет), 24 сентября каторгу заменили ссылкой в Сибирь на поселение, которая позднее была также заменена не менее тяжким наказанием — отдачей в солдаты «рядовым с правом выслуги».
 
Учреждённая Николаем I мера наказания революционно настроенных студентов — исключение из высшего учебного заведения с отдачей в солдаты и последующим направлением на театр военных действий — сохранялась еще долго в России. Так, Д. Л. Иванов, исключенный из университета, был отдан в солдаты и направлен в Оренбургский линейный батальон, а оттуда в Ташкент (1867). В следующем году за отличия в боевых действиях в Туркестане он был произведен в унтер-офицеры.
 
Вот как описывал молодой Иванов свои первые впечатления об обстановке тех лет в Туркестанском крае. Много разного люду — военных чиновников и предпринимателей, просто щедринских «ташкентцев» в поисках легкой славы и удачи направлялись в богатый край. Большинство искателей счастья, отмечал автор, растворялось в военной среде. Однако среди них встречались отдельные личности, которые из любознательности к новой природе, обстановке и населению стали собирать кое-какие коллекции, составлять отчеты и описания бытовых особенностей местных жителей.
 
Было бы крайне несправедливо считать, что в Туркестане служили лишь одни щедринские «господа-ташкентцы». К счастью, здесь были и прогрессивные русские деятели, которые способствовали поступательному развитию края. Одним из них являлся Д. Л. Иванов — выдающийся ученый, талантливый писатель и художник.
 
В годы пребывания в Ташкенте Д. Иванов проявил большой интерес к природе, естественным богатствам и населению края. В 1870 г. он участвовал в работе военно-научной экспедиции, направленной в верховья реки Зеравшан и к озеру Искандер-Куль, в составе которой были супруги ученые А. П. и О. А. Федченко.
 
В 1871 г. Иванову присвоили офицерский чин, а в 1873 г. он вышел в отставку, чтобы завершить образование. В том же году он поступил в Петербургский горный институт, по окончании которого в 1878 г. возвратился в Туркестан. С 1879 по 1882 гг. Д. Иванов —чиновник особых поручений при генерал-губернаторе, и в эти же годы он совершает обстоятельные и многосторонние исследования Ферганской, Самаркандской, а также Сыр-Дарьин-ской и Семиреченской областей. После поездки по предгорьям Таласского Алатау Иванов пишет путевые очерки «Поездка в Алатау в 1879 году», вышедшие в Ташкенте в 1880 г. Они представляют интерес для современной этнографии казахского народа. Однако при оценке их следует учитывать и замечания самого автора: «Я далеко не могу похвалиться точностью своих наблюдений этнографического характера: ни время, ни мои специальные работы ни отсутствие строгих и определенных программ в отношении к вопросам населения не позволили мне остановиться на этих последних» (25).
 
Д. Л. Иванов признавал, что его этнографические исследования носят случайный характер и представляют «летучие, коротенькие наблюдения не по плану, а постольку, поскольку факты сами бросаются в глаза». Тем не менее, несмотря на существенные оговорки автора, этнографические материалы его имеют весьма важное научное значение. Это связано, в частности, еще и с тем обстоятельством, что Д. Л. Иванов вел этнографические наблюдения в таких труднодоступных местах, где крайне редко мог бывать специалист-этнограф.
 
Высоко в предгорьях Алатау исследователь впервые встретился со своеобразной «смесью кочевых условий с земледельческими». В малодоступных для «аульных стоянок» горных местах «исключительно скитается кочевник, перегоняя с горы на гору, из ущелья в ущелье свое богатство. Ранней весной он ползет в горы за своим стадом, осенью спускается вниз к своим зимовкам». Однако постоянно происходит оттеснение казахского «полуосед-лого кольца к горам», что вынуждает кочевников «хлопотать о заготовке части корма». С этой целью они начинают сеять джонушку, заводят немудрое поле под хлеб. Постепенно закладываются основы ос.едлости. Но, как справедливо отмечал Д. Л. Иванов, этот процесс происходил болезненно: «Оседлость, хромая и убогая, неумелая и ленивая, тупая и вынужденная, мало-помалу возникает и прививается там, где ее прежде не было».
 
Другим коренным обитателем этого края Д. Л. Иванов считал оседлого хлебопашца и лесовода, которого характеризовал как торговца, трудолюбивого и предприимчивого человека. Различия в хозяйстве кочевника и «опытного фермера» настолько разительны, что в зимовках на вопрос путешественника, нет ли в продаже дыни и масла, казахи отвечали с горькой улыбкой: «Мы этого совсем не знаем, где уж нам продавать» (34).
 
Однако общение кочевников с земледельцами вынуждает их «непременно учиться», «учиться плохо, поневоле, но все-таки учиться такому умению жить». Кочевник воспринимает от своего соседа не только культуру земледелия, но и «грамотность, религиозные убеждения и обрядность». Однако и земледельцу приходится «поступиться» некоторыми из своих «верований и обычаев», в частности, и «его женщина перестает кутаться, живя рядом с независимой» казашкой. Иванов считает, что «грамота и религиозность всецело передаются» казахам от их оседлых соседей.
 
Необходимо отметить, что Д. Л. Иванов еще в конце 70-х годов XIX в. вполне объективно оценивал значение экономических факторов во взаимоотношениях народов. Более того, он подчеркивал, что «первая сила в деле влияния цивилизующего — это, без сомнения, экономическая жизнь, умение пользоваться силами местной природы». Действительно, коренные оседлые жители края умеют «с таким упорным трудом и веками приобретенным знанием приспособляться к местным климатическим и почвенным условиям», они представляют «сильную массу». И снова Д. Л. Иванов замечает, что именно экономический фактор является «могучим орудием» проникновения влияния земледельческой культуры. Вместе с тем ученый и писатель ошибочно полагал, что русская цивилизация могла проникнуть в казахскую степь лишь через посредство оседлого коренного населения. Он явно недооценивал темпы проникновения русской культуры и ошибочно переносил результаты своих наблюдений в двух уездах на обширное пространство казахских степей. Тем не менее многие наблюдения Д. Л. Иванова сохранили исторический интерес и сегодня.
 
Ознакомившись с жизнью пастухов-казахов («скитальцев»), Д. Л. Иванов писал, что горные уголки имеют совсем особую жизнь, свою физиономию, свои заботы и горести. В горах бродят настоящие «сыны природы», которые живут сказочной пастушьей жизнью далеких времен. Там автор «познакомился с этой маленькой простодушной жизнью». С неподдельным радушием и любопытством приняли пастухи гостей, предложив им все, что у них было. Для пастухов это был «огромный праздник», который давал к тому же запас новостей и рассказов на целый год.
 
Всю обстановку сердечной встречи с простыми людьми Д. Л. Иванов передал в следующих строках: «Костер, вся кошемная рвань, стащенная к нашим услугам, молодой барашек, пластуемый по поводу пиршества, айран в протухлом турсуке, наивнейшие рожицы хозяев-оборванцев, целая куча страшных рассказов: про волков, разбойников и прочие напасти пастушьей жизни». Так прошел вечер среди пастухов.
 
А на утро Д. Л. Иванов выступал уже в роли судьи, поскольку проводник-казах представил его как «тауларны-хаким» (горный чиновник). Пастушьи споры были разобраны. Справедливость восторжествовала. Все люди остались довольны и благодарили гостя. Кому, как не ему, можно было разобрать «горные» споры, до которых никому нет дела? «Кому же войти в интересы этих людей, до которых не доходило, да и не дойдет никакое свое начальство?».
 
В путевых очерках Д. Л. Иванова «Поездка в Алатау в 1879 году» подняты острые вопросы, затрагивавшие проблемы взаимоотношений народов Средней Азии и Казахстана, а также взаимоотношений и взаимовлияния русских, казахов, узбеков и др. Вместе с тем автор с особой любовью и симпатией описывал простодушных «детей природы»—казахских пастухов, подчеркивая, что они, несмотря на бедность и оторванность от остального населения, сохранили лучшие человеческие качества.
 
Впоследствии И. В. Мушкетов писал, что в 1879 г. горный инженер Д. Л. Иванов сделал интересную поездку по горам Таласского Алатау, где нашел целую систему значительных ледников в верховьях ряда рек. В 1880 г. Иванов стал спутником И. В. Мушкетона в экспедиции на Зеравшанский ледник, а последующие два года он производил геологические исследования в разных местах Туркестана.
 
В архиве И. В. Мушкетова сохранилось эпистолярное наследие Д. Л. Иванова, свидетельствующее о большой дружбе двух деятелей русской культуры и науки. Эти письма ценны тем, что в них Иванов дает яркие и тонкие характеристики положения края, а также отдельных лиц из состава туркестанской администрации.
 
К концу пятилетнего пребывания в Туркестане Д. Л. Иванов с горечью писал И. В. Мушкетову: «Служить здесь среди теперешней и еще вновь ожидающейся вакханалии человеку малому и не искусившемуся в танцах не полагается, ибо будешь служить «не богу, а Мамоне». Далее он отмечал, что все эти годы жил надеждами на то, что «путаница, дезорганизация и кляузы... все сие срамное представление кончится». С глубоким сожалением Иванов сообщал, что его научные труды не продвигаются и он «не имеет возможности над ними работать, поскольку во всем этом виновата тут наша каторга», которая способна «осадить кого угодно». Однако им собран большой и интересный материал, над которым сейчас работает (речь шла об обследовании долины Ферганы на нефть).
 
Д. Л. Иванов был человеком разносторонних дарований и разнообразных интересов. Он занимался не только геологическими исследованиями, но и изучал этнографию казахов, «горных киргизов» и таджиков, вел наблюдения над климатом края. Одним из первых русских ученых он обратил внимание на местные архитектурные памятники. Свои тонкие наблюдения в этой области автор сопроводил серией великолепных рисунков. По мнению биографов Д. Л. Иванова, его рисунки, этюды и альбомы могли бы составить целый отдел, например, в будущем музее туркестановедения. Не случайно, что Д. Л. Иванов вместе с известными путешественниками А. П. и О. А. Федченко, И. И. Краузе и другими составил каталог Туркестанского отдела Политехнической выставки в Москве 1872 г. Выступал он также составителем третьего выпуска сборника «Русский Туркестан» который пользовался широкой известностью и содержал документальные данные «о всех бывших в Средней Азии движениях и военных действиях с 1839 по 1871 годы». Кроме того, в сборнике были опубликованы песни туркестанских солдат, а также заметки «О производительности Туркестанского края по отношению к войскам, в нем расположенным, и статистические сведения о последних». В 1873 г. Д. Л. Иванов был командирован Обществом любителей естествознания, антропологии и этнографии в Вену для организации Туркестанского отдела Всемирной выставки.
 
Вокруг Д. Л. Иванова группировались прогрессивные деятели Туркестанского края, лица, в прошлом подвергавшиеся репрессии за свою революционную и прогрессивную деятельность. Эти лица находились под негласным надзором местных властей.
 
Д. Л. Иванов был близок к известному Хомутовскому кружку русских передовых деятелей в Туркестане. Название кружка, как уже отмечалось, связано с именем Петра Ивановича Хомутова, политического ссыльного, жившего в Ташкенте с 1870 г. и до конца своей жизни. Вокруг П. И. Хомутова и Д. Л. Иванова группировалась молодежь. Они «старались воплотить в жизнь идеи Чернышевского по его роману «Что делать?». Молодые девушки, например, учились кройке и шитью «и по завету героини романа Веры Павловны открывали швейные мастерские».
 
Власти Туркестанского края были, естественно, осведомлены о круге знакомых Д. Л. Иванова. И, конечно, они не могли забыть его «крамольного прошлого». В 1883 г. Д. Л. Иванов был официально «оставлен вне штатов», однако продолжал вести широкую общественную деятельность. Он был председателем и членом многочисленных научных комитетов, комиссий, обществ. Оценивая его заслуги, А. И. Хлапонин и А. Н. Криштафович (1925) писали: «Высоты Памира, пустыни Средней Азии, долины и горы Туркестана, дебри Уссурийского края, далекий Сахалин и Северный Кавказ, как и многие другие места, видели в своих пределах Дмитрия Львовича».
 
Д. Л. Иванов оставил после себя около 60 научных работ, посвященных вопросам геологии, географии, археологии, этнографии, экономики и т.д. Вспоминая о своих путешествиях на Памир и в долину Алая, о службе на Северном Кавказе, в царстве Польском и Иркутском горном управлении с его необъятной областью от Тихого до Ледовитого океанов, Д. Л. Иванов всегда с любовью и гордостью говорил о Туркестане: «Мы, старые турке-станцы и пионеры по исследованию в том крае, невольно чувствовали нашу связь с ним, вспоминая пережитые в молодости впечатления при путешествиях по этой грандиозной и оригинальной стране, приучившей нас понимать размеры и разнообразие природы и ее особенностей». Далее он указывал, что «Туркестан был настоящим нашим воспитателем»— громадной областью науки о природе.
 
Совершенно не изучено и по-настоящему не оценено педагогическое наследие Д. Л. Иванова. Между тем он уделял значительное внимание вопросам эстетического воспитания детей в раннем возрасте. В 1912 г. Иванов выпустил специальное пособие для матерей под названием «Дошкольное рисование». Пособие было богато иллюстрировано: в тексте имелось 636 рисунков, из них 70 даны в красках.
 
Философские размышления Д. Л. Иванова о значении рисования в эстетическом воспитании детей возникли и сформировались далеко не случайно. Он был знаком с трудами отечественных и зарубежных ученых и педагогов, посвященных эстетическому воспитанию детей. В частности, Иванов ссылается на труды Л. Тодда, который считал, что «рисование — это всемирный язык: оно учит нас понимать язык, которым говорит каждый лепесток, былинка, раковина и кристалл о своей Красоте, Грации и Целесообразности».
 
Ссылаясь на мнение известного русского педагога К. Д. Ушинского, Д. Л. Иванов указывал, что «рисование воспитывает дух» и помогает выработке умения видеть взаимосвязи явлений. Умение рисовать облегчает школьное обучение наукам, оно полезно и в практической деятельности взрослого человека.
 
Появление пособия по «Дошкольному рисованию» Д. Л. Иванова — явление закономерное. Автор был крупным художником-любителем (Чабров, 1966). В его рисунках, зарисовках получили реалистическое отражение многие стороны жизни казахского народа и природа края. Наряду с произведениями таких выдающихся художников, как Т. Г. Шевченко, В. В. Верещагин, реалистические рисунки Д. Л. Иванова запечатлели многие стороны жизни казахов (портреты людей, их костюмы, внешний и внутренний вид жилищ и др.)» которые имеют самостоятельное значение при изучении русско-казахских культурных связей.
 
Известный интерес с точки зрения педагогики представляет сборник его сказок «Зайка-играйка, Глазунсова и другие рассказы няни Никифоровны». Сказки Д. Л. Иванова не только занимательны, но и народны, имеют большое воспитательное значение.
 
Таковы некоторые сведения о педагогическом наследии Д. Л. Иванова.
 
Во время многочисленных путешествий по Средней Азии и Казахстану Д. Л. Иванов не мог не уделить определенного внимания встречавшимся то там, то здесь многочисленным памятникам древности. В его работе «По поводу некоторых туркестанских древностей» (1884) приведены довольно обстоятельные сведения о некоторых памятниках седой старины. О них в литературе до сообщения Д. Л. Иванова вовсе не было никаких сведений или упоминалось лишь вскользь. Между тем Д. Л. Иванов свои описания сопроводил наглядными набросками карандашом. Автор сам считал свою коллекцию археологических находок разрозненной, не систематизированной, не обработанной. И тем не менее данный его труд представляет научный интерес и в настоящее время.
 
Так, Иванов писал, что на развалины Ахыр-таша следует смотреть как на одно из замечательных древңих архитектурных сооружений в казахских степях. Далее он указывал, что «для подобной циклопической затеи нужно было иметь огромные средства. Кроме искусного архитектора и прекрасных опытных мастеров необходимо было располагать массой рабочих рук и огромным богатством». Автор привел несколько казахских легенд, связанных с этим сооружением.
 
Д. Л. Иванов был не только ученым, художником, педагогом, но и замечательным писателем, создавшим наряду с другими произведениями цикл очерков и рассказов о казахском народе. Штрихи творческой биографии писателя следует закончить высказыванием его современника, выступившего под псевдонимом Я-ий на страницах журнала «Природа и охота» (1876). Он писал, что Д. Л. Иванов несомненно обладал «крупным литературным дарованием». К сожалению, его сочинения, отмечал критик, «представляющие ряд правдивых, мастерски исполненных роскошных картин туркестанской жизни, так и канули в реку забвения».
 
Во время многочисленных экспедиций и путешествий Д. Л. Ивановым были открыты не только новые месторождения угля, нефти, минералов, но и совершенно необычные стороны жизни коренного населения степей и пустынь, гор и долин обширного края. Близкое знакомство с бытом и обычаями, с песнями и сказками, с духовной культурой народов Туркестана помогли Д. Л. Иванову создать целый ряд реалистических художественных произведений, способствовавших сближению народов края, в частности, казахского населения с русским.
 
Начало интенсивной литературной деятельности Д. Д. Иванова совпадает с годами его учебы в Петербургском горном институте. В 70-е годы он активно сотрудничал в таких изданиях, как «Военный сборник», «Русский инвалид», «Неделя», «Азиатский вестник», «Слово», и других органах печати.
 
В своем творчестве Д. Л. Иванов (его литературные псевдонимы «Прохорыч, «Дм. Львович» и др.) был последовательным сторонником идей революционных демократов. Находясь по существу в длительной ссылке в Туркестане, Иванов не изменил идеалам ранней молодости.
 
О деятельности Д. Л. Иванова как ученого, исследователя существует немалая литература. Однако в ней в основном речь идет о специальных его трудах по геологии, географии, этнографии и т. д. Таковы статьи
 
А. И. Хлапонина, А. Н. Криштафовича (1925), Б. В. Лунина (1962), A. С. Уклонского (1966) и др.
 
Вместе с тем в русской литературе почти не рассмотрена деятельность Дмитрия Львовича Иванова как писателя. Между тем литературное наследие его представляет определенный интерес. Проучившись некоторое время на филологическом факультете Московского университета, Д. Л. Иванов в течение всей своей долгой жизни сохранил верность искусству слова. Его многочисленные очерки и рассказы, большинство которых посвящено казахской тематике, представляют серьезный вклад в разработку проблемы русско-казахских литературных отношений. В большой серии путевых очерков Д. Л. Иванов создал запоминающиеся портреты представителей казахского народа («Рыбаки»). Отдельные его очерки привлекают внимание своей публицистичностью, острой постановкой больших социальных вопросов («На утином перелете»). Некоторые произведения Д. Л. Иванова носят характер живописных этюдов («Степные призраки»).
 
Выступая в жанре короткого рассказа или путевого очерка, Д. Л. Иванов стремился к созданию произведений глубокого идейного содержания. Все его произведения на казахскую тему объединены одной общей идеей гуманизма и прогресса.
 
Очерки и рассказы Д. Л. Иванова в целом воссоздают многие стороны жизни казахского народа в дореволюционный период. В них нет ложного любования экзотикой кочевой жизни, а, напротив, по мнению автора, она стала серьезным препятствием на пути распространения земледельческой культуры среди казахов. Кочевая жизнь уводила их от широкой дороги цивилизации. Писатель знакомил русских читателей не только с этнографическими особенностями народа, но пытался раскрыть его духовный мир, создавая яркие образы.
 
Художественные произведения Д. Л. Иванова, написанные с позиций гуманизма и народности, содействовали формированию в русском обществе реалистического взгляда на казахский народ, который способен, по глубокому убеждению писателя, к восприятию современной культуры, к земледелию с вытекающим отсюда активным стремлением к новому этапу жизни — жизни в общем русле развития передового Человечества. Благодаря таким прогрессивным идеям, воплощенным в серии рассказов, очерков, журнальных статей на казахскую тему, Иванов оставил заметный след в русской художественной литературе и журналистике.
 
Из этой серии Д. Л. Иванова заслуживают особого внимания следующие произведения: «Солдатское житье. Очерки из Туркестанской жизни» (Спб., 1875 г.); «Солдатские рассказы о Туркестанском крае» (Спб., 1875 г.); «Киргизская степь. Рассказы солдата» («Досуг и дело», 1875 г.); «В горах (Из Туркестанской походной жизни») (Спб., 1876 г.); «Под Самаркандом» (1876 г.); «Из войны на далеком Востоке. Под Самаркандом. Рассказ новичка» (Спб., 1877 г.); «Кара-Ибан. Среди киргизов» (1878 г.); «Поездка в Алатау в 1879 году» (Ташкент, (1880 г.); «По поводу некоторых Туркестанских древностей» (1884 г.); «Зайка-играйка. Глазун-сова и другие рассказы няни Никифоровны» (Спб., 1911 г.); «Дошкольное рисование» (Спб., 1912 г.); «По киргизской степи (путевые очерки)» (Пгр., 1914 г.) и др.
 
Прежде чем перейти к анализу этих произведений, следует указать, что писатель правильно отличал казахов от киргизов, хотя в своих статьях, очерках и рассказах он пользовался общеупотребительным в русской дореволюционной печати понятием «киргизы» вместо «казахи». Об этом свидетельствует, в частности, доклад ученого на тему «Путешествие на Памир», прочитанный на общем собрании Русского географического общества 11 апреля 1884 г. В докладе, где была дана справка о составе экспедиции, о трудностях ее, сказано, что Памир населяют представители двух народностей. Одна из них «коренная памирская, монгольского племени — киргизы». Далее Д. Л. Иванов уточняет: «Это те киргизы, которые сами себя называют этим именем и которых мы, в отличие от киргиз-кайсаков, или казахов, называем кара-киргизами» (28).
 
Примечательно также, что Д. Л. Иванов, создавая образы казахов, записывая песни и легенды народа, изучая обычаи и нравы кочевников, всегда пользовался своими непосредственными наблюдениями. Конечно, огромное значение имело прекрасное знание казахского языка. Только глубоким знанием его можно объяснить эмоционально насыщенные описания сцен исполнения казахских песен в ряде очерков и рассказов. В этой же связи необходимо отметить факт введения Д. Л. Ивановым в русскую литературу многих казахских терминов, понятий, транскрипция которых очень близка к оригиналу. А ведь в то время общепринятого алфавита казахского языка на основе графики русского языка по существу не было, если не считать попыток отдельных просветителей и деятелей русской культуры к созданию основ удобного алфавита для казахов.
 
В 1875 г. в виде отдельной книги вышли очерки Д. Л. Иванова «Солдатское житье». Они печатались в течение предыдущих трех лет на страницах «Военного сборника», а также «Туркестанского сборника» (1873 — 1875). В основу очерков положены действительные события, участником которых был автор.
 
В очерке «На передовой линии» впервые отмечен факт участия казахской молодежи («джигитов») в походах русских войск по Средней Азии. Конные казахи, по мнению автора, составляли «род особой... команды». В очерке положительно характеризуются казахи и их роль в войсках.
 
Описанию однообразной, унылой жизни «захолустника» в степи посвящен одноименный очерк. И лишь изредка это однообразие нарушалось неожиданным присутствием на войсковых учениях казахов, которые пробирались верхом тихим шагом «в почтительном отдалении». «В меховых малахаях и войлочных белых чапа-нах» они, остановившись вдали, молча смотрели на происходящее.
 
В другом очерке дано описание сцены охоты, во время которой мимо русских офицеров проходит верблюд. Между его высокими горбами виднелись две черные головенки. Эти «крошечные человечки», не более 4—5 лет, были «пастухами»: они «повелительно покрикивали на подвластное им стадо». Д. Л. Иванов создал запоминающийся образ «бирюка»-охотника, сохранившего свои лучшие человеческие качества. Речь идет об офицере Шумове, про которого даже сложили анекдот: «Придет с охоты — его под арест, отсидит — на охоту; явился — под арест, выпустили — опять на охоту и т. д.»
 
Шумов сосредоточил все свои интересы на охоте, потому что не мог жить без движения, без перемен. Если его мало-помалу забывали в захолустье, то в степи у казахов имя Шумова-туря стало популярным, наконец, синонимом хорошего человека, молодца, друга.
 
Д. Л. Иванов в следующих строках характеризует свое первое впечатление от казахской песни, услышанной в одной из юрт: «Бог знает, были ли в ней слова, вероятно, были, но их разобрать было нельзя. Какие-то высокие, тонкие протяжные звуки переливались, дрожали, летели куда-то далеко, точно вся степь укладывалась в эту песню и уносилась далеко, далеко». Солдат Долин, пытавшийся «подтягивать» певцу, очень плохо «попадал» в тон мотива казахской импровизации. Это, по-видимому, одно из самых первых впечатлений Д. Л. Иванова о казахской песне. В последующих произведениях он будет уже описывать и точное содержание и эмоциональное воздействие песни на окружающих.
 
В своих размышлениях автор отмечал, что «и степь, пустыня играли тоже немаловажную роль в истории умственного и нравственного развития народов. В ней явился первый астроном и математик, сколько поэтов вырастила она... В ней, перед лицом этой необъятной пустоты, под этим чистым и высоким небом отыскивал человек в своей душе такие уголки, какие не мог видеть раньше, среди мелочей и суровостей другой обстановки. Сюда уходил он сосредоточиться, взглянуть широкими глазами на нравственный мир человека и здесь — в этой пустынной степи он задумался, замечтался».
 
Таким образом, в самых ранних своих произведениях на казахскую тему писатель пытался осмыслить и понять корни поэтической души народа.
 
В очерках Д. Л. Иванов обращает внимание читателя на два контрастных портрета: бия и бедного казаха. «На рослом, богатом еивом коне сидит важно толстый, увесистый бий. Он в цветастом полушелковом халате, в широчайших вышитых узорами желтых кожаных штанах — и это одеяние делает «пузатую фигурку» бия еще более выразительной... «Востроносые сапоги едва выглядывают из-под широких чембар (шалбар.— К. К.) своими кончиками с ремешковыми язычками. Огромный малахай опушен лисой. Лицо заплыло жиром, глаза совсем потонули за толстыми веками, подстриженные усы и редкая бородка подернулись сильной проседью» (136).
 
Этот портрет колоритен и выразителен. Он резко контрастирует другому — портрету бедного казаха. «На шершавой, пегой широкогрудой лошадке, на деревянном арчаке сидел приземистый молодой малый. Рыжий суконный чапан (шапан.— К. К.), надетый неуклюже на широчайшие плечи, открывал до пояса совершенно голую мускулистую грудь. Грязные, порванные, стоящие колом бараньи штаны, в которые был заправлен, по общему обыкновению, чапан, делали ноги несоответственно толстыми». В руках он держал поводья верблюда, на котором восседала женщина. Рисуя так прекрасно внешние данные людей, автор не скрывает, что его симпатии на стороне простого труженика.
 
В очерке «По степям» Д. Л. Иванов предупреждал: «Не должно думать, что кумы (пески.— К. К.) представляют из себя совершенно бесплодные пустыни, где не может быть никакой жизни». Напротив, писал он, казахи весной и зимой постоянно кочуют в этих степях со своими стадами, где находят богатейший подножный корм, а зимой стада легче могут откапывать снег, так как в песчаных степях он не бывает глубок.
 
На страницах «Голоса» (1875, № 11) и «Туркестанского сборника» (1876) появилась рецензия на очерки «Солдатское житье» Д. Л. Иванова. Рецензент отмечал, что они являются плодом шестилетних наблюдений автора. Излагая краткое содержание «Очерков», рецензент заметил, что туркестанская жизнь нарисована пером «очевидно, неопытным, но притягательным».
 
Сравнивая «живые и бойкие» рассказы Каразина с очерками Иванова, критик отметил, что особенный интерес в последних «представляет фактическая сторона, из которой мы действительно знакомимся с «Солдатским житьем» и во время стоянки — «На передовой линии», «В захолустьи», «На бойком месте»; и во время похода — «Долиной», «По степям»; и «В бою», «Штурм». В этих семи картинах (очерках), писал он, представлена вся жизнь солдата в Туркестане (32).
 
Между тем рецензент не заметил, что уже в ранних произведениях Д. Л. Иванова, в частности, в очерках «Солдатское житье» содержатся интересные наблюдения молодого автора над самобытной жизнью казахов. Уже в этих произведениях он открыто выражает свои симпатии представителям казахского народа. Иванов детально и тщательно выписывает новые для него черты в нравах, обычаях, быту казахов. В этом, несомненно, заключается высокая ценность очерков, хотя и написанных еще неопытным пером.
 
На «Солдатское житье» Иванова появилась также и положительная рецензия в журнале «Природа и охота» (1876). Автор статьи «Туркестанские охоты», говоря о Л. Толстом, «как охотничьем писателе», упомянул еще «об одном очень интересном сочинении, вышедшем из-под пера чрезвычайно симпатичного и талантливого, хотя, к сожалению, и почти не известного русского беллетриста, г-на Д. Иванова».
 
Отмечается факт равнодушия «большой» публики к творчеству талантливых писателей, обладающих крупным литературным дарованием, к коим автор относил и Д. Л. Иванова. Критик высоко оценил «пластичность» рассказов Д. Иванова, живо воссоздающих картины природы. Так, в монотонном камышовом «лесу» читатель ярко видит фигуры охотников, собаки которых, «едва двигая лапами», подаются вперед, ступая «точно в мягкий пух».
 
Недолгое пребывание Д. Л. Иванова в Оренбурге, первые яркие впечатления от встречи со степными жителями края послужили основой его «Солдатских рассказов о Туркестанском крае» (1875).
 
Главным героем рассказов является солдат, от лица которого ведется повествование. Последнее стилизовано, автор мастерски передает манеру речи русского солдата: «В 1867 году мы в городе Оренбурге стояли. Только приказали нам, братцы, чтобы выступить в поход в степь. В степь да в степь, только и разговору было, что в степь. А что это за птица, за диковина такая степь, никто не знал толком».
 
Широко использованы в рассказах народные речения, понятия и слова: «повесили мы головушки», «по Руси матушке», «харчи», «шабаш», «погуливать» и т.д. Все это, безусловно, создает особую атмосферу именно солдатских рассказов. Однако основная цель, идейная сущность их заключается в показе особенностей жизни казахов. Постепенно, исподволь знакомит писатель со степью и ее обитателями. Проходя по степным просторам, солдаты вспоминают, что казахи в степи («даром что во все стороны гладко») всегда на одних и тех же местах остановку делают. Этим пользуются и русские солдаты, совершающие поход в «тысячи две верст туда».
 
Если в первых главах книги даются описания сбора в поход и выступления солдат, впечатления о первых днях пребывания в степи, о степных птицах и походной жизни, то остальные рассказы («Дневка возле киргизских зимовок», «Река Илек», «Аул», «Киргизы», «Киргизская охота», «Киргизская семья») полностью посвящены казахам.
 
Удивление русских солдат вызвали казахские зимовки, где «избушки из дерну состроены». Автор отмечает имущественное неравенство в казахских аулах. Некоторые богачи имели по две или три «кибитки» (юрты), а бедный ютился в одной (35). В юртах богачей и убранство отличалось роскошью.
 
По мнению рассказчика, казахи говорят «скоро-скоро, так и сыплют словами». Живут они родами. Каждый род имеет свои места.
 
Характеризуя нравственные качества казахов, автор пишет, что казахи «народ отличный». Казах «характеру... мягкого, веселого. Душа у него простая, добрая. Мирный он вовсе теперь стал... Ссориться не любит зря, из-за пустого».
 
В казахской семье старшим является отец: «он всему делу голова». Но у казахов «закону писаного нету, разбирательство идет по старому обычаю, как старики судили. Разберут судьи, кто прав, кто виноват, и наказание положут по древнему преданию» (58).
 
Д. Л. Иванов много внимания уделил положению женщины в казахской семье. Он писал, что им «жить свободно, их не обижают, только что на счет работы очень трудно, потому мужики-то больше все в гости, играют, дела мало возле хозяйства справляют» (60). Между тем казахская женщина должна и раньше всех встать, чтобы подоить скотину, заготовить дрова, принести воды, пищу приготовить, с детьми возиться. Она же шерсть собирает, прядет, ткет армячину, сукно, ковры, подпруги, вьет веревки, шьет одежду, валяет кошмы, вяжет маты, вышивает, шьет, толчет просо, делает кумыс. «Всякую она работу может исполнить» (50),— писал Д. Л. Иванов. Автор любуется казахскими женщинами, говоря восторженно: «И смелые эти, киргизки, да ловкие какие» (51).
 
В «Солдатских рассказах» дана не только глубокая и объективная характеристика нравственных качеств казахов, но и открыто выражена авторская симпатия к казахскому народу. Ее Д. Л. Иванов пронес через всю свою долгую и неутомимую жизнь. «Солдатские рассказы» несомненно испытали влияние кавказских повестей Л. Н. Толстого, хотя в них и сохранен «специфический туркестанский колорит».
 
В 1877 г. в Петербурге появились рассказы Д. Л. Иванова «Из войны на далеком Востоке. Под Самаркандом. Рассказ новичка». Рассказы написаны под первыми впечатлениями боя от 1 мая 1868 г., в котором участвовал автор. Здесь нет каких-либо тактических данных. Речь идет «исключительно о личных впечатлениях новичка». Война рассматривается автором с чисто психологических позиций или, как писал Д. Л. Иванов, в своих рассказах он пытался затрагивать «преимущественно человеческую сторону». В этом плане бесхитростные записи новичка представляют некоторый интерес и для современного читателя.
 
В третьем выпуске сборника «Русский Туркестан» (1872) Д. Иванов опубликовал собрание песен туркестанских солдат. Автор слушал песенников различных воинских частей, расположенных в крае. Иванову приходилось делать записи множества вариантов одной и той же песни. Просмотрев все собранное, он пришел к выводу, что первые песни в туркестанских войсках появились в результате «заноса» их с Кавказа. Эти песни подвергались «обработке» применительно к местным условиям. В процессе такой трансформации песни претерпевали серьезные искажения. Иванов затратил большой труд, чтобы подготовить солдатские песни к печати. Они привлекают внимание тем, что сохраняют живое дыхание эпохи, «любопытные подробности боевых событий», а также особенности взаимоотношений русских солдат с местным населением. В некоторых из них солдаты подробно поют о «житье-разбытье... туркестанском».
 
В песнях сохранены также воспоминания о делах солдатских:
 
Много этих крепостей
Возвели мы средь степей
 
Мы строители лихие
Дома строили земляные.
 
Песни интересны бытовыми подробностями. В них упоминаются и зеленый чай, и кишмиш, и кизяк и т.д.
 
Важно, что в них отражена складывающаяся дружба между русскими и местным населением:
 
Мы уж с сартами (узбеками.—К. К.) сдружились.
И с киргизами (казахами.— Қ. К.) сжились.

Как придешь к нему ты в дом,
Угощает кумызом...
 
В другой песне солдат пел:
 
И теперь уж мирный сарт
Называет тебя «брат»...
 
Проникновение идеи дружбы и братства с узбеками, казахами в среду туркестанских солдат весьма любопытно. Этот факт отражал общий дух, господствовавший среди демократической части русского общества. Само «туркестанское воинство», писал Иванов, имело некоторые особенности, на что справедливо указывалось в предисловии к первому выпуску сборника «Русский Туркестан» (1872).
 
Среди произведений Д. Л. Иванова (Дм. Львовича), посвященных казахской тематике, заслуживает особого внимания цикл его путевых очерков «По киргизской степи», появившихся в Петрограде в 1914 г. Очерки знакомят читателя с казахской степью, ее обитателями, их образом жизни и нравами, песнями и легендами, острыми социальными проблемами. Главными героями очерков являются представители казахской бедноты, которым безраздельно отданы симпатии автора. Остановимся на характеристике некоторых из этих произведений.
 
Очерк «Рыбаки» посвящен встрече автора с бедными казахскими рыбаками на берегу озера Татыр. Автор создал несколько запоминающихся образов из гущи народа. Это прежде всего проводник Нургужа Атабеков, владелец пегого вислозадого «маштачка»; молодой рыбак Сабыр и пожилой казах со следами шрама на лице.
 
Наиболее полно и тщательно выписан портрет Нургужи, который являл собою образец «любопытного существа». Маленький, подвижный, с вороватыми раскосыми глазками на безбородом личике, Нургужа с поразительной точностью знал степь, изучил ее «вкресть и поперек» «до мельчайших подробностей», «помнил все овраги, речонки, колодцы, даже могилы». Нургужа оказался незаменимым спутником автору («сам-друг») еще и потому, что у него в степи везде были приятели, разные родственники, которые охотно принимали путешественников.
 
Бедный проводник знал также «множество» казахских песен, рассказов и легенд, которыми щедро делился с автором. Кроме того, Нургужа обладал целым «арсеналом» мелких, но «преполезных» практических познаний. Так, он искусно владел иглой, лечил лошадей, «заговаривал... по крайней мере кровь, порчу и дурной глаз», безошибочно ориентировался по звездам, умел «весьма сносно стряпать». Но самым важным качеством Нургужи автор считал его «характер... пленять кого угодно».
 
Будучи сыном степей, истым кочевником, он все невзгоды путешествия переносил не только без ропота, но «все время находился в каком-то радостном, сияющем возбуждении». Нургужа хорошо понимал юмор, «сыпал шутками» и прибаутками, с ними ложился спать и с ними же просыпался. Весело готовил обед, ухаживал за русским путешественником «как самая преданная нянька» и всегда умел поддержать его настроение. Вот почему автор считал Нургужу бесценным сокровищем, кладом. Таков один из самых привлекательных образов в очерках Д. Иванова.
 
О бескорыстии и поэтической натуре Нургужи можно судить еще и потому, что он «ни мало не раздумывая, сразу согласился сопровождать» русского путешественника, хотя у него были и дом, и семья, и служба (он где-то караулил). Нургужу увлекла мысль путешествовать в течение нескольких месяцев по степным просторам.
 
Вместе с тем Нургужа наделен мудростью народа и к месту использует его пословицы и поговорки. Так, приехав на берег пустынного озера, он надеется встретить рыбаков, «руководствуясь» поговоркой «Умитсиз сай-тан» или «только у черта не может быть надежды». Следовательно, человек всегда должен надеяться, то есть: «век живи, век надейся». Действительно, вскоре проводник повстречал рыбаков, стан которых находился в узком ущелье среди скал. Описывая стоянку («кош») рыбаков-казахов, автор рисует картину крайней степени бедности и нищеты. Около грязного и закоптелого «коша», «высоко задрав оглобли, стояла ветхая, перекосившаяся арба, валялись в беспорядке разные хозяйственные и рыболовные принадлежности, гнили объедки рыбы, кости, чешуя... Тут же паслись две стреноженые лошади и старенький, облезший верблюд».
 
Но среди этой невообразимой нищеты люди сохранили добрые человеческие качества и мечту о лучшем будущем. Таким мечтателем оказался рыбак Сабыр, племянник проводника, молодой, стройный человек, «с приятным открытым лицом, одетый в рваный кафтан из домотканого шекпека и в розовые ситцевые шелбары (штаны). На голове у него красовалась плисовая шапка — конфедератка, отороченная по торгайской моде корсачьим мехом» (15). Сабыр, улыбаясь, протянул русскому писателю свою маленькую, жилистую руку — и тот почувствовал себя так, точно находится «среди давно знакомых». Это были «на редкость» доброжелательные и общительные люди.
 
За чаепитием завязалась беседа автора с казахами-рыбаками. Один из них, пожилой человек со следами темно-красного шрама через всю щеку, рассказал, что живут они недалеко от Каратала, сеют тару (просо) и арпу (ячмень). Кочевать они не могут из-за отсутствия верблюдов. «Раньше они получали богатые уловы рыбы, возили даже в Ак-Мечет, теперь в озере стало мало рыбы».
 
Между тем в последнее время чересчур много рыбаков «развелось». Раньше казахи мало занимались рыболовством. Теперь казахи-рыбаки стали постепенно переходить к оседлости. А их сородичи каждое лето совершают откочевки в пределы ханства. Но оказывается, хан облагает их большими налогами, беря с них «и харадж с посева... и зякет со скота». Тогда кочевники стали просить защиты у уездного начальника. Но местная администрация, «престиж» которой «попытался защитить» автор, оказалась бессильной перед ханским своеволием... По сути местная царская администрация потворствовала поборам хана. Тяжелое положение бедных кочевников усугубилось еще и потому, что им «кочевать негде стало». Так, джайлау под Кустанаем «позахватывали поселенцы».
 
Шрам на лице рассказчика появился от следов удара Мурзагула Чиманова, человека буйного, своевольного, с замашками восточного деспота, очень мстительного («у него память длинная и рука тяжелая»). Этот Чиманов грабил аулы, убивал людей и в течение многих лет держал степь в страхе. Между тем местные власти «склонны были мироволить ему и смотреть сквозь пальцы на его дерзкие проделки». Поэтому «обыкновенные» грабежи Чиманова проходили для него «совершенно безнаказанно». Чиманов нередко пускал в ход «коварство, доносы и лжесвидетельство» (21). Он был «сам себе господином, и никакого суда на него» не существовало, потому что водил дружбу с уездным начальством. Вместе с тем этот деспот и воротила был порождением «новых веяний» в степи, порождением новой эпохи. Чиманов начал продавать землю (не свою, а чужую), быстро разбогател и стал одним из самых богатых людей в степи. Как отмечает Иванов, «славные степные витязи давно поисчезли», так как для их «вольных деяний» уже не было «подходящей арены».
 
Автор сожалеет, что «отошли в вечность и мудрые властители народные султаны — спят они под своими мазарами (надмогильное сооружение.— К. К), никому не нужные, всеми забытые». Несколько идеализируя прошлое казахского народа, писатель подчеркивает то зловещее новое, что пришло в степи и управляет жизнью народа. Это «новое степное божество»—«сум» (рубль). Теперь рубль создает в степи «и величие, и счастье поклоняющихся ему, к которому сводятся все благопожелания, все надежды» казаха.
 
Д. Л. Иванов ярко и образно показал тлетворное влияние «желтого дьявола» на обитателей казахской степи. «Все ныне приобрело материальную, меновую ценность — и совесть бия, и честь аксакала, и должностная печать управителя»,— пишет автор. Далее он заключает: «Только в песнях (казахов.— К. К.) можно найти еще бледные отклики того чудесного прошлого, когда в степи царила аристократия духа, когда сказочные батыры совершали свои бескорыстные подвиги, когда и ханы и народ чутко прислушивались к правдивым советам благочестивых хаджей и вещих дуванни (юродивые.— К. К.)—и всем жилось поэтому так легко и свободно. И все это миновало, и никогда не вернется... «Олген келмес, ошкен джанбас»— гласит старая казахская пословица (мертвое не воскреснет, потухшее не загорится)»— этими строками завершает автор свои размышления о судьбе казахского народа.
 
С появлением в степи нового «божества» в виде реального «сума» (вернее сома.— К. К.) все более ничтожную роль стали играть «благочестивые хаджи и вещие дуванни» (вернее: Дуана — К. К.). Однако Д. Л. Иванов не понял или не захотел понять, что в степи никогда не было идиллического «единства» между ханами и народом, между эксплуататорами и эксплуатируемыми. И как бы автор не оплакивал «доброе старое время» в казахских степях, оно было таким же безотрадным, как и во времена прихода «желтого дьявола».
 
В очерке «Ночь на Кара-Су» Д. Л. Иванов описал ночной аул с его блеянием овец, ржанием лошадей, взрывом «звонкого девичьего смеха», гортанной речью казахов, «явственным» запахом конского навоза и теплого бараньего сала. Далее следует описание внутренней обстановки юрты, где на ночь остановился «тюре... из Петербурга», его представил хозяину юрты Доспаю Амирову проводник Нургужа.
 
Д. Л. Иванова особенно интересовали этнографические особенности казахского населения. Поэтому он дает детальные описания юрты и ее обстановки. Вместе с тем, интересуясь и обитателями юрты, автор скупо, но достаточно впечатляюще рисует портреты отдельных лиц. С особой симпатией он пишет об «обворожительной» Майе, которая была свояченицей старшей снохи Доспая Алмагуль. Майя была «стройная смуглянка с живым взглядом черных лучистых глаз и шаловливой полудетской улыбкой, открывавшей чудесные зубы». Она «хлопотала... как мотылек и щебетала, что птичка». Ее душевные качества неожиданно раскрылись во время исполнения Нургужой песни о «Сауре» (Весна)—Майя расплакалась. Но на следующее утро она была «свежая, как огурчик, с разрумянившимся на утреннем холодке лицом и ясным взглядом молодой дикарки».
 
Путешественника заинтересовали драгоценности хозяйки дома. Это были маленькие шедевры восточного искусства, сделанные руками знаменитого зергера (мастера.— К. К.) из Джармоллы. Здесь были и кольца, и серьги, и браслеты, и ожерелья. Встречались изделия из слоновой кости, золота. Особенно поразили гостя жемчужные серьги и эффектный головной убор — саукеле.
 
Между тем снохи Доспая упрашивали Нургужу спеть песню про Баян-Сулу или про «Саур». Доспай охарактеризовал Нургужу как «большого мастера» казахских песен. Один из сыновей Доспая принес кобыз —двухструнный инструмент (род маленькой виолончели) и вручил Нургуже. Автор следующим образом характеризует его игру на кобызе и пение. «Вдруг слабый, дребезжащий, словно издалека идущий звук жалобно и тягуче прорезал воздух, и все мгновенно затихли и насторожились. За первым звуком последовал второй — уже более определенный... Его неожиданно сменила какая-то мудреная фиоритура, которая столь же неожиданно оборвалась... А там опять откуда-то потянулась тонкая, плачущая нота. Другая... Третья... Снова повторилась прежняя фиоритура — и чуть слышно раздались вступительные слова песни... Печальные звуки кобыза, чередуясь с вычурными фиоритурами, то резко и неожиданно обрывались, то, захваченные своеобразной мелодией, затейливо сопровождали ее и как змеи переплетались между собою в странные, незнакомые много-звучия».
 
Передавая те чувства и мысли, которые возникли от песни «Саур» в исполнении Нургужи, автор особо отмечает его мастерство исполнителя. В самом деле Нургу-жа, склонившись над «неуклюжим» инструментом, то бережно, то с грубой силой водил смычком по его струнам, а голос его, по мере того как развивалась песня, то замирал почти до шепота, то, наконец, в каком-то первобытном экстазе гремел, подобно трубе. Иванов привел в своем переводе отрывок популярной песни казахов:
 
О милая, шепчет он ей, прощаясь:
Плесни водой перед порогом,
Чтоб отец твой,
Если погонится за мною,
Подскользнулся и упал...
 
После этих строк автор очерка признает, что он никак не ожидал, чтобы у казахов «могли существовать подобные поэтические произведения: вся песня была
 
замечательна такой неподдельной искренностью, от нее веяло таким свежим, правдивым вдохновением», что гость стал «опасаться, как бы Доспай» не спросил его: «А у вас, в России, умеют сочинять такие песни?»
 
Но Доспаю было не до гостя. Он сидел неподвижно, «с поникшей головой, с прижатыми к груди руками». Скорбная складка залегла на его крутом, загорелом лбу, а губы беззвучно шевелились, повторяя про себя отдельные слова песни про далекую весну, про невозвратно исчезнувшую молодость. Слушая песни Нургужи, старая байбише вся отдалась власти настроения. «Но всего трогательнее выразился душевный переполох,— пишет автор,— у хорошенькой Майи. С побледневшим личиком, неподвижная и немая, она своими широко раскрытыми, словно удивленными, очами так и уставилась в рот Нургужи с явным намерением не проронить ни единого слова, ни единого звука! Для верности она даже дыхание затаила — но под конец не выдержала, бедняжка. Совсем по-детски расплакалась и убежала из юрты».
 
Впрочем, как пишет автор, песня Нургужи разбере-дила-таки нервы всем... Доспай усиленно сопел, его жена недовольно хмурилась, у возвратившейся Майи глаза припухли от слез. Воздействие песни было таково, что «всякому словно было не по себе, хотелось уйти в свою скорлупу, побыть наедине с самим собой». Автор объяснял подобное состояние тем, что «тема песни была слишком общечеловечна, чересчур остро задевала чувства каждого, особенно тех, чей возраст или положение позволяли, увы, только мечтать о минувших мгновениях свободы, любви и счастья».
 
Да и на русского путешественника песня произвела глубокое впечатление: он долго еще лежал, устремив
 
глаза в темноту, и не мог уснуть, потому что «вспоминались отдельные места песни, отдельные ее фразы, даже интонации, которые придавал им Нургужа, и все грустнее становилось на душе».
 
В очерке «Ночь на Кара-Су» Д. Л. Иванов дал своеобразный «коллективный» портрет казахских девушек. Автор видел нарядно одетых девушек, собравшихся ехать верхом в соседний аул, где вечером предстоял большой праздник с участием музыкантов и улянгчи (вернее өлеңші — певец.— К. К.) «Степные амазонки» были красиво одеты. Одна из них — в бархатном малиновом халате и меховой шапочке с пучком совиных перьев...
 
Картины степной природы в очерках Д. Л. Иванова занимают значительное место. То они служат фоном для драматических событий, то описания их перекликаются с душевными переживаниями автора. В очерке «Степные призраки» ночная степь выступает как таинственная, загадочная и даже зловещая сила, нарисована в мрачных красках, в виде безотрадной, пепельно-серой равнины. Усталым путникам степь кажется «глухой, печальной».
 
В очерке «На утином перелете» создан образ другого проводника — Нурпеиса, огромного роста, черноглазого молодого казаха, плотного могучего сложения, настоящего богатыря. Нурпеис был сыном Булгака, внуком Карджаубая и правнуком Нармагамбета. Батыр происходил из древнего и знаменитого, но впоследствии обедневшего рода. Он не мог уже совершать кочевки и вынужден был заниматься поставкой дров на почтовую станцию. Иногда Нурпеис зарабатывал и тем, что ездил (как подставное лицо перед Аллахом) за какого-нибудь богача в Мекку.
 
Об уме и силе Нурпеиса свидетельствует его способность говорить неторопливо и складно. Нурпеис принял русского путешественника за тергучи (вернее: тергеуші — следователь.— Қ. К.) и стал рассказывать, что в степи «много... неправды, много бедного народа страдает». Так, богач Каирбек имел одних верблюдов голов 300, а платил в казну налоги меньше любого бедняка. Такая несправедливость объяснялась тем, что Каирбек— «богатый, сильный», находится в дружеских отношениях с управителем, у самого уездного начальника в гостях бывает...
 
В этом очерке автор впервые открыто говорит о социальной несправедливости в казахской степи. Причину тяжелого положения шаруа автор видел в том, что у бедняков не было силы, кроме того, они не держатся друг друга и не понимают собственной пользы (об этом с горечью говорит бедняк Абдрахман). Он рассказал и о том, как богач Каирбек покупает голоса: «Угостит тебя... подарит на платок кумачу, и ты первый подашь голос за того, кого он укажет».
 
Жители аула вечером собрались в юрте Нурпеиса, чтобы побеседовать с необычным гостем. Речь снова зашла о богаче Каирбеке. Желая положить конец спору, автор заявил казахам, что они просто завидуют Каир-беку... Неожиданно в беседу вступил старик, до этого сидевший молча. Он поддакнул, сказав, что русский гость прав. Но затем серьезно сказал; «Ах, да разве в Каирбеке суть? Что Каирбек? Сегодня он жив, завтра его нет. Не в нем, а в том, что плохие времена настали, правды нет больше на земле; только деньгами и можно все сделать, а бедному человеку, будь он добр, и умен, и честен как беристе (вернее: періште — ангел.— К. К.), пропадать надо, разве продать кому-нибудь свой разум, да совесть». Старый казах с горечью заключает: «Все стало продажным у нас в степи, никому на слово нельзя поверить, всякий норовит изобидеть другого, уничтожить, съесть Вот какие теперь времена». В конце своих горестных размышлений он поет песню «Зарзаман» («Плач времен», как перевел Д. Л. Иванов.— К. К.).
 
Старый казах Аблай Карабатыров в свое время был хорошим «улянгчи». Он взял домбру—«неуклюжий треугольный инструмент, несомненный предок... русской балалайки»— и стал бегло перебирать пальцами струны. Певец запел, а точнее заговорил на особый распев, тягучий и унылый. В песне шла речь о тяжелых временах, наставших в степи, о процветании взяточничества и обмана, о гнете и распрях богачей. Характеризуя реакцию слушателей на эту песню, автор подчеркивает, что всех терзала одна мысль, «всех угнетала одна и та же правда жизни, постыдная и жалкая правда, от которой некуда уйти, некуда скрыться».
 
Русский гость высказал старому Аблаю свос искреннее восхищение его игрой и пением и просил спеть что-нибудь еще, только «повеселее». Певец затянул новую песню, «по мотиву, правда, столь же заунывную, как и первая, но слова! слова!». Автор был чрезвычайно удивлен и поражен: «Признаюсь сразу, я собственным ушам не поверил. Вообразите только, старый киргиз распевал не более не менее как письмо Татьяны к Онегину». «Письмо» имело всеобщий успех у слушателей, в том числе и у жены Нурпеиса.
 
Когда русский путешественник спросил Аблая: «Не знает ли он, кто сочинил эту песню?», тот ответил, что какой-то казахский «улянгчи». Д. Л. Иванов писал: «Об истинном авторе он, конечно, даже не подозревал» (109). Как известно, перевод текста письма Татьяны к Онегину был осуществлен великим казахским поэтом Абаем Кунанбаевым, который создал и музыку к этой песне, ставшей популярной в казахских степях.
 
Очерк «На кладбище» посвящен описанию обширного казахского кладбища рода Такчже. Когда-то этот род был богатый, но затем обнищал и почти весь вымер. Обеднел род потому, что неспокойные были в нем люди, часто воевали, а некоторые на выборах без расчета тратились, другие слишком «щедро» бедным помогали... Пропасть всякого народа кормили, поили. А тут еще джуты подошли: сколько у них в те годы скота пропало!— говорит Нургужа.
 
В очерке «Дуадак» дано мастерское описание сцены охоты на степных дроф. Однако путники попали в топь. С большим трудом казахи вытащили тарантас русского путешественника из грязи. Однако это лишь внешняя канва произведения. В очерке примечательны образы кашевара Баяша Тяджиева, здоровенного грузного мужчины, со светло-карими на выкате глазами; пожилого казаха по имени Бох-Басар, в потертом лисьем малахае, с жидкой, окрашенной хною бороденкой; ямщика, молодого и горячего Акылбая; наконец, бедняка Джумагалия.
 
Автор короткими штрихами рисует запоминающиеся портреты их. Акылбай яростный сторонник «вольной» кочевой жизни. Кашевар Баяш согласен с русским путешественником, что казахам нужно постепенно оседать и обрабатывать землю. На этой почве возникает спор между Акылбаем и кашеваром, а затем неожиданно вспыхивает и драка.
 
Мудрым показан старый Бох-Басар. Во время беседы у костра он вспоминает, как несколько лет назад жители его аула в Каркаралинских горах пережили джут... Однажды Бох-Басар с братом чуть не погибли близ озера Джаканаш-нор в Тас-Кура Кумах. Спасли братьев какие-то русские, пробиравшиеся в Джаркент. И здесь мудрый старик говорит: «Тяжела бывает нам кочевая жизнь, очень тяжела». Но затем добавляет: «А все же лучше, чем на одном месте сидеть, из одной юрты смотреть. Ведь вот и русские, хоть и привыкли к другой жизни, а все-таки должно быть тоже любят кочевать — все бродят с места на место» (123).
 
В дальнейшей беседе русский путешественник приводит Примеры зажиточной жизни казахов в Тургайской области, перешедших на оседлость. Однако упрямый Акылбай таких казахов считает «выродками». Горячо защищая свою точку зрения, русский путешественник говорит своим спутникам, что «всюду народ множится, всюду людям становится теснее, выход ищут. Владеть землей должен тот, кто больше над нею трудится» (125). Поэтому-то и вам, казахам, надо оставить прежние привычки, «не держаться старины во что бы то ни стало», надо «стараться жить по-новому», советует автор. Этот призыв находит отклик у Баяша. Он говорит, что многие казахи, живущие у Қара-Иртса (Черный Иртыш.— К. К.), сеют хлеб на полях, «даже землю орошать научились, арыков по степи понакопали, воду из гор провели... и живут себе ничего». Земледелием занимаются казахи также в окрестностях Мерке, Туркестана.
 
Казахи признали, что «есть... добро и в хлебопашестве», хотя Акылбай продолжал уверять: «Джатаку — что землю пахать, что чужой скот пасти, что в городе работать— все одно. Отбился он от вольной жизни, забыл, как отцы и деды жили». Акылбай слепо держится за старину, потому что молод и не вкусил еще сполна горьких плодов кочевой жизни.
 
Автор с большим сочувствием рисует портрет Джумагалия, молодого джатака, хилого, изможденного, со сморщенным бескровным лицом. Голодный джатак стал жадно есть мясо дрофы, которое имело консистенцию, среднюю между... камнем и деревом и от которого все другие отказались. Но Джумагалий «съел все без остатка, тщательнейшим образом обгладывая кости, да еще после долго осматривал каждую из них, очевидно, боясь упустить малейший обрывок мяса. И все это проделывалось им с самым бесстрастным видом, не торопясь, аккуратно и методично». Автор открыто выражает свое сочувствие маленькому испитому человеку.
 
В очерке «Дуадак» автор смело показал тяжелую жизнь кочевников, а также неустроенность и переселенцев. Здесь он выступает как умный и деловой наставник, советующий казахам переходить к оседлости и обработке земли. Вместе с тем он с подниманием относится и к судьбе переселенцев, разъясняя казахам, что переселяются крестьяне не «по доброй воле», а потому, что «тесно им на родине, прокормиться трудно». Переселенцы, говорит автор, «свободной земли ищут».
 
Как и в других очерках, в «Байге» привлекает внимание описание деталей, имеющих этнографическое значение. Конские скачки описаны не только как красивое зрелище, но и как сгусток острых жизненных драм, нередко с трагическим финалом.
 
По пути к месту скачек автор встретил бедняка Га-бидуллу, который спешил на соревнования, надеясь выигрышем поправить свое тяжелое материальное положение. У бедняка не было даже собственной лошади, и он вынужден был взять ее у своего богатого хозяина под кабальные условия. Но слишком велик был соблазн крупного выигрыша: первый приз представлял целый табунок в двадцать лошадей да в придачу рублей на триста серебра...
 
Теплыми красками нарисован портрет молодого бедного человека, который ехал на скачки в рваном халате и в старой европейского образца фетровой шляпе. Он сказал, что едет «счастья добывать». «Придет мой конь первым —сразу разбогатею, женюсь, хозяином заживу»,— заявил бедняк. Но владелец лошади уже за одно ее пользование для скачек обязывал Габидуллу безвозмездно прослужить целый год... В случае «порчи или увечья отданного... на подержание коня срок этой даровой отработки мог возрасти до 20 ле;г!» «Разве это не рабство?»— с возмущением писал Д. Д. Иванов.
 
О том, что бедняк едва ли возьмет приз, вполне объективно говорили русские гости: редкая лошадь повторно выдерживает изнурительное состязание, а у Габидуллы лошадь взяла приз на одном из предыдущих состязаний... И действительно, лошадь Габидуллы пала. И русские люди, возвращаясь с байги, видели молодого человека, стоявшего на коленях и безучастно молившегося у трупа павшей лошади... Впереди его ожидала чуть ли не пожизненная кабала.
 
В «Легенде о Сартолагае» описана поездка автора к озеру Зайсан. Его проводник казах Джакуп Кульмазов рассказал, что когда-то вместо озера здесь было море («денгиз»), да и Иртыш протекал... «стороной». «Только и море ушло, и Иртыш за ним».
 
В беседе с проводником автор убедился, что его познания в области мусульманской религии невелики. Так, Джакуп не имел никакого представления о пророке и знал лишь его имя. Не знал он и молитвы, кроме двух слов, да и значения их («Алла иль Алла») не понимал. Однако Джакуп оказался чрезвычайно суеверен: он «крепко верил в шайтана, в албасты, в джинов и всякую прочую нечисть».
 
В Кокпекты автор встретил знакомого казаха Джурабая, бросившего семью и скот, отказавшегося от положения и занявшегося поисками золота. В золотой лихорадке он то богател, то разорялся, а теперь снова запил, промотав все ранее добытое. Жил Джурабай в крошечной хибарке, вросшей в землю. Убогим было его жилище.
 
В очерке художественно правдиво воссоздана обстановка быта и жизни золотоискателей. Не случайно на предложение вернуться к прежней жизни Джурабай ответил: «Да нет, нельзя этого сделать! Как пьяница от водки, так мы от золота отстать не можем».
 
В Кокпекты автор нанял проводником Мукзума, старого казаха в грязном, поношенном азяме и стоптанных резиновых галошах на босу ногу. Проводник оказался человеком не из разговорчивых. Но недолго дичился старый Мукзум русского путешественника. Окончательно их сблизили... папиросы, до которых Мукзум «оказался большой охотник». Русскому путешественнику Мукзум доверил секрет, который скрывал даже от своего сородича Джурабая: он принес самородки золота, тем самым доказав его наличие в окрестностях горы Сартолагая, которая оказалась покрытой потоками блестящего белого кварца вперемешку с выходами ярко-алых глин. Эти красные пятна издали похожи были на кровь. Проводник уверял, что речь действительно идет о крови — и рассказал следующую легенду.
 
Могучий батыр Имьямин откочевал со своими стадами и женами и невольниками от озера Балхаш к берегам Иртыша. Здесь он разбил свои шатры. В мутных, желтоватых волнах реки утонул его любимый младший сын. Поиски трупа были безуспешны. Тогда Имьямин задумал запрудить реку и отвести ее воду в сторону, чтобы осушить дно...
 
Невдалеке находилась гора Сартолагай. Несчастный отец со старшим сыном понесли эту гору на специальных носилках к реке. Ночь застала в пути. Это невиданное усилие могло бы иметь успех, если бы отец и его сын Алимбай не стали бы пить кумыс, есть мяса, прикасаться к женщине. Однако молодой Алимбай нарушил запрет. И когда они попытались снова понести носилки, то сын оказался ослабевшим и отец опрокинул гору на спину сына. Так старший сын оказался под горой... Услышала страшный грохот молодая жена Алимбая. Она бросилась к горе, пала ничком на нее с рыданиями и воплями, рвала на себе платье, и терзала ногтями свои груди, и полились из них кровь и молоко... Вот откуда эти белые и красные потеки на горе, говорил старый проводник.
 
Однако поверхность легендарного Сартолагая оказалась безжалостно изрезанной зиявшими выходами шурфов и штолен... Здесь уже безраздельно хозяйничали золотоискатели.
 
Последний очерк Д. Л. Иванова назывался «Бараны». Это необычное произведение: сочетание художественного очерка и глубокого научного исследования. Вместе с тем данное произведение представляет по сути гимн барану, которого автор называет «своего рода чудом природы».
 
В произведениях малого жанра, очерках рассказах, посвященных казахам и казахской степи, Д. Л. Иванов выступал как близкий друг талантливого, но угнетенного народа. Сочувствуя бедным представителям казахского населения, писатель настойчиво советуем им переходить к оседлости, земледелию. Восхищаясь поэзией, музыкой, песнями и легендами казахов, Д. Л. Иванов видит в этом благодатную почву для привития кочевникам основ современной культуры и цивилизации. В/то же время он отвергает злополучный «сум», то есть капитал, принесший в казахскую степь моральную потерю: на «сум» стало
 
возможным купить в степи все, в том числе честь и совесть. Он вызвал в степи процесс быстрого обеднения, обнищания шаруа. Однако оседание казахов, появление среди них джатаков само по себе еще не решало всех проблем в жизни народа. Поэтому джатаки вынуждены были в своей массе заниматься новыми промыслами, например, рыбной ловлей (очерк «Рыбаки»), охотой («На утином перелете»), идти в наймы к «своим» богачам или к казачьей верхушке в станицы.
 
Почти во всех произведениях Д. Л. Иванова, посвященных казахской тематике, есть описания степных и горных пейзажей Казахстана, природных богатств края, которые, как полагал писатель, в будущем будут освоены для блага народа и не станут хищнически растаскиваться («Легенда о Сартолагае»). В целом ряде своих произведений Иванов запечатлел незабываемые страницы прошлого казахов, создал живые, реальные портреты людей из народа. Он навсегда оставил прекрасные образцы казахских песен и легенд. Впервые русский писатель дал тщательную и эмоционально насыщенную оценку казахской музыке. Его непосредственное впечатление от казахских песен и игры на кобызе и домбре поражают своей правдивостью, горячим волнующим чувством сопереживания с казахами-слушателями.
 
Д. Л. Иванов видел в казахских степях памятники древности, слышал музыку и поэзию, народный эпос, присутствовал на состязаниях борцов, вплотную столкнулся с проблемами земледелия, развития промыслов и т. д. Описывая свои наблюдения, он внес много нового, ранее до него незамеченного, непонятого, неоцененного.
 
Д. Л. Иванов дорог казахскому народу не только как неутомимый исследователь обширных просторов, но и как большой и бескорыстный друг, близко принимавший его нелегкую судьбу.
 
О различных сторонах жизни и быта казахов писал в своих путевых очерках замечательный художник, талантливый писатель и известный путешественник Василий Васильевич Верещагин (1842—1904). Художник дважды посещал) различные районы Туркестана — в течение 1867—1868 и 1869—1870 гг. Изучая Среднюю Азию и казахские степи, он создал большую серию полотен, в которых запечатлел типы местных жителей и природу края. В картинах В. В. Верещагина воплощен многообразный и красочный мир как современной ему, так и прошлой истории Туркестана. Его полотна отличаются правдивостью и высоким гуманизмом. Художник всем своим творчеством отвергает бессмысленные, опустошительные войны. Картина «Апофеоз войны», на которой изображена груда человеческих черепов, служит как бы предостережением «всем великим завоевателям, прошедшим, настоящим и будущим».
 
Верещагин принадлежал к художникам, создававшим свои творения по горячим следам событий, в которых он принимал непосредственное участие. Своими глазами наблюдал он многообразную жизнь войск и различных народов Азии и Европы. Не случайно, что за 10 лет до своей трагической гибели художник писал в воспоминаниях: «Уж полно: я ли это все пережил и перечувствовал — так много в нем всех родов впечатлений и треволнений».
 
В творениях художника сохранились для истории многие стороны своеобразной жизни народов Средней Азии и Казахстана в 60—70-х годах XIX в. В. В. Стасов отмечал, что «Верещагин... принадлежит к числу самых значительных, самых драгоценных художников — историков нашего века». Его неотвязно мучили и постоянно волновали судьбы народов. Именно им «однажды навсегда посвятил жизнь и кисть свою» В. В. Верещагин. Так писал В. В. Стасов.
 
Свои богатые впечатления от путешествия по Средней Азии и Казахстану художник выразил не только в туркестанской серии картин, впоследствии целиком приобретенной П. М. Третьяковым для своей галереи, но и в книгах: «Очерки, наброски, воспоминания» (Спб., 1883) и «На войне в Азии и Европе. Воспоминания (М.,1894), в которых он критически отзывался о политике царизма в Средней Азии.
 
Значительное место в туркестанской серии занимают произведения, посвященные казахской тематике. Созданию их предшествовало посещение художником мест поселения «киргизов Талинского рода», живущих «в пространстве между Ташкентом, Чиназом /и Ходжентом». Предки их в давние времена «пришли сюда войною с запада, по скончании которой часть их воротилась назад, а другая, не имевшая средств, осталась здесь». Значительная часть талинцев осела и занималась хлебопашеством. Художника интересовали типы талинцев. Однако он затруднялся принять их как за узбеков, так и за «кровных» казахов.
 
Приезд русского художника вместе с сопровождавшими его спутниками в аул талинцев вызвал живой интерес его обитателей. Как пишет Верещагин, «по обыкновению множество народа тотчас же явилось» к русским «в гости», чтобы «пожелать здоровья». И по мере того, как раскладывались вещи художника и «развьючивалась» его «собственная особа», любопытство жителей аула «усиливалось»: «Непременно все им покажи, расскажи», в чем художник, конечно, не отказывал. Зрители выражали свое удивление «на разные лады: один щелкает языком и совершает это очень долго, сначала быстро, потом все медленнее и медленнее, как бы замирая; другой вытаращит глаза и твердит протяжно: «па! па! па! па! па!»; третий весь как-то раскачивается; четвертый, наконец, просто немеет от удивления и только по временам отряхивается, как от чертовщины».
 
Верещагин приводит красочное описание переправы через бурную реку с помощью казахов: «Сначала пустили двух лошадей понадежнее, попробовать, как они терпят воду; два киргиза в одних только коротеньких штанах сидели на них верхом». Несмотря «на страшное течение», переправа закончилась благополучно. «Бедные киргизы,— писал Верещагин,— страшно передрогли и запросили араку (водки), но так как его не оказалось, то мы попоили их чаем» (77—78).
 
Во время посещения кочевки казахов Талинского рода художник обратил внимание на их чрезвычайную бедность. Он «побродил по палаткам и в некоторых был так нескромен, что развернул и раскрыл все мешочки, узелки, тряпочки, лежавшие по углам и висевшие по стенкам кибитки: тут просо, немножко риса или конопли; там шерсть, лоскутки и разная хурда-мурда незатейливого, неприхотливого быта; стоит станок для пряжи хлопчатой бумаги, скатанной для этого в трубочки».
 
Такая чрезвычайная любознательность художника позволяла ему создавать реалистические полотна, посвященные незатейливому, неприхотливому быту кочевников. Последние сами тянулись к В. В. Верещагину, ценя его простоту и дружелюбие (старой казашке, допрявшей начатый моток, художник выразил удивление и улыбнулся— улыбнулись и казахи, оценив его простоту).
 
Некоторое представление о характере работы художника над туркестанской серией картин можно получить из его литературных трудов. Так, в путевых очерках В. В. Верещагина «От Оренбурга до Ташкента (1867— 1868)» содержатся весьма ценные наблюдения автора над жизнью казахов.
 
В Оренбурге, расположенном на границе Европы и Азии, Верещагин обратил внимание на «восточный характер города». Он посетил городскую тюрьму, разыскивая «характеристические головы», и, найдя, «обогатил свой альбом лицами преступников». К сожалению, времени у художника было немного, а арестанты приняли его за «официальное лицо» и осыпали просьбами. Когда же они узнали, что Верещагин не важное должностное лицо, он «значительно потерял в их внимании, но зато выиграл в своем спокойствии» (1).
 
Верещагин, как и многие русские ученые и путешественники, обратил внимание на Меновой двор Оренбурга, куда стекались со всех сторон казахи, бухарские и хивинские купцы. Казахи приводили с собою быков, коров, овец, привозили войлоки, кошмы и шерсть. Все это они продавали или обменивали на деревянную утварь, хлеб и посуду (2).
 
Городские лавочники выставляли большие запасы войлочной ткани, продавали женские наряды, стеклянные и металлические украшения, «дешевая цена которых соблазняет дочерей Евы». Художник отмечал, что «войлочные ткани киргизской выделки бывают весьма хорошего качества» (2).
 
В Меновом дворе русский художник впервые попробовал вкус кумыса. Напиток оказался некрепким, но чрезвычайно кислым. Верещагин полагал, что кумыс, повидимому, был наполовину разбавлен овечьим молоком. Казахи покупали мешками хлеб и возвращались с ним в свои аулы иногда за сотни верст.
 
В оренбургских степях художник часто видел двугорбых верблюдов. Но они, по мнению автора, обладают меньшей сопротивляемостью к голоду и жажде, чем одногорбые (дромадеры). Верблюды, вероятно, воспринимают звуки, поскольку обращают внимание на пение или свист. В этих наблюдениях весь В. В. Верещагин: от его зоркого взгляда не ускользают даже такие детали, как способность «кораблей пустынь» воспринимать звуки.
 
Художник осуждает «варварство степных жителей» в обращении с этими столь полезными животными. Однако верблюды серьезно «наказали» художника за его «новую фантазию»: будучи запряженными в его тарантас, они сломали экипаж. Тарантас оказался слишком легким для этих, как писал художник, «проклятых животных».
 
Близ станции Теректи художник встретил казахскую могилу. Памятник был «образован большим и тяжелым куполом, лежащим на четырехкупольнике». Все здание сооружено без единого камня, только из сырцового кирпича. Внутренние стены строения, где находились три гробницы, были покрыты различными украшениями (грубые рисунки оружия, лошади, каравана). Художник видел множество подобных надмогильных сооружений.
 
Верещагина интересовали бедные жители небольших казахских аулов. Он с любопытством входил в юрты бедняков и видел там женщин, которые стригли овец или перетряхивали шерсть. Автор отмечал, что женщины «работали везде, а мужчины везде ничего не делали» (14).
 
Как известно, Н. Н. Каразин в своем романе «Двуногий волк» описал происки Садыка. Естественно, и Верещагин не мог не обратить внимания на действия этого авантюриста. Он писал: «В воздухе носились тревожные слухи. Между киргизами (казахами.—К. К.) говорили, что Садык приготовлялся взять Казалу (Казалинск.— К. К.)- Многие уже снимали свои палатки (юрты.— К. .К.) и переправлялись через Сыр-Дарью, зная очень хорошо, что бунтовщик будет все грабить на пути, не различая ни друзей, ни врагов» (14). И Верещагин и Каразин отмечали беспринципность Садыка, грабившего «и друзей и врагов».
 
Русский художник пользовался гостеприимством одной казахской семьи, состоявшей из отца, матери и двух дочерей (13 и 9 лет). А взрослый их сын жил в форте среди русских. Глава семьи был «смышленый человек, лет около сорока». Он постоянно носил широкий белый халат из верблюжьей шерсти, а его голову покрывала «топпе». «В холодное время года он надевал в дорогу огромную, чрезвычайно высокую меховую шапку, сделанную из бараньей шкуры и суживающуюся постепенно к вершине» (18).
 
Художника интересовали и туалеты женщин. Хозяйку юрты автор характеризовал как болтливую и состарившуюся раньше времени настоящую казахскую правительницу. Она имела плоский нос, узкие глаза, выдающиеся скулы, носила широкие панталоны, заткнутые в сапоги, длинную синюю рубашку, а на голове и затылке была намотана целая полотняная гора.
 
Старшую дочь автор описывает как молчаливую, сильно развитую физически девушку, которая одевалась, как мать, но носила на руках и шее браслеты и ожерелья из разноцветных бус и камней. Ее черные, как уголь, волосы были заплетены в мелкие косички. Младшую дочь автор характеризовал как прелестную, капризную, но живую девочку, которая храбро играла с художником. Она не носила на голове никакой повязки, волосы ее были обриты. Когда с закатом солнца художник возвращался в юрту, он обыкновенно «заставал все семейство вокруг огня». Юрту наполнял дым. Мать и старшая дочь постоянно работали. Они варили суп или готовили блины.
 
В казахских семьях художник видел ручную мельницу, сделанную из двух плоских камней. Такая мельница давала муку грубого помола. Верещагин отмечал, что в меню бедных казахов мясо встречается редко. Он писал: «Во время моего посещения его ели только раз, и то одни мужчины» (19).
 
Юрта, где жил автор, была ветхая, но огонь в ней горел постоянно, и художник никак не мог «свыкнуться... с вечным дымом». Верещагин указывал, что казахи «не обращаются с детьми подобно нам, несколько фамильярно и покровительственно. Их почти никогда не бранят, и смотрят на них почти как на больших». Вот почему «маленькая своевольница... кибитки читала иногда нравоучения своему отцу».
 
Посетив известный мавзолей в г. Туркестане, художник с сожалением отмечал, что «прекрасные рисунки из цветной эмали, которыми были покрыты... купола и вся восточная стена» мечети Ходжа Яссави «теперь большею частью обвалились». «Вход в это священное место строго воспрещен»,— писал Верещагин, но ему удалось «попрать этот грозный порог» — и всего за 20 копеек, положенных в руку сторожа. Художник там видел и огромный медный чан, где варилась некогда пища для богомольцев (22).
 
В главе «Из путешествия по Средней Азии» В. В. Верещагин указывал, что нищенство в Туркестанском крае «сильно развито и хорошо организовано». Далее он писал: «Нищая компания составляет род братства с одним главою; глава этот потомок того святого, который дал организацию нищенствующему люду и закрепил за ним полученную от общества землю, дарованную для всех желающих пристроиться на ней, сделаться диваном». Можно считать, что члены этого своеобразного ордена служили верой и правдой верховному главе мусульманского духовенства Туркестана.
 
В. В. Верещагин был не только выдающимся художником и талантливым беллетристом. Он писал также стихи. В рукописном отделе государственной публичной библиотеки им. Салтыкова-Щедрина в Ленинграде сохранился автограф стихотворения «Забытый», принадлежащий перу Верещагина и имеющий отношение к теме исследования. Содержание этого поэтического произведения, по-видимому, навеяно автору незабываемым зрелищем борьбы орла и ястреба — двух величественных птиц степных просторов Азии.
 
Таким образом, как в создании литературных произведений (очерки, воспоминания), так и произведений живописи В. В. Верещагин исходил из богатого личного опыта, основанного на непосредственном наблюдении за окружающей действительностью. Типы казахов, правдиво и талантливо изображенные художником и беллетристом
 
В. В. Верещагиным, реалистически описанные им сценки обычной жизни кочевников и сегодня представляют большую познавательную ценность.
 
Средней Азии и Казахстану посвятил ряд серьезных литературных трудов известный русский писатель Е. Л. Марков. Примечательно, что когда он впервые познакомился с жизнью «далекой азиатской окраины», когда перед ним, «как в волшебном фонаре, сменялись... характерные типы и лица», ему показалось, что он уже видел где-то эти образы и что раньше жил этой жизнью, И услужливая память подсказала, что перед ним «повторяются теперь в живом виде типы и сцены, художественно воспроизведенные когда-то талантливым знатоком Туркестана Каразиным в его первых романах и повестях из среднеазиатской жизни». В этих своих впечатлениях Марков видел «лучшее доказательство достоинств» литературных произведений Каразина.
 
Е. Л. Марков родился в Щигровском уезде Курской губернии в старинной помещичьей семье. Образование получил в Курской гимназии и в Харьковском университете, который окончил кандидатом естественных наук. С 1859 г. стал преподавателем, затем инспектором гимназии. Его статья (1862) о яснополянской школе Л. Н. Толстого привлекла внимание министерства народного просвещения. Маркову было предложено место в ученом комитете. Затем он был назначен директором симферопольской гимназии и народны училищ в Крыму. В 1870 г. Марков оставил службу. С конца 80-х годов он становится управляющим Воронежским отделением дворянского и крестьянского банков. Из родового имения и Воронежа Марков предпринял ряд поездок за рубеж: в Италию, Турцию, Египет, Грецию, Палестину. Много поездил писатель по стране. Был в казахских степях, Средней Азии, что впоследствии нашло отражение в его путевых очерках «Россия в Средней Азии» (два тома, шесть частей).
 
Представляет интерес, что после возвращения из самарских (вернее, оренбургских.—К. К.) степей Е. Л. Марков посетил в Ясной Поляне Л. Н. Толстого, о чем свидетельствует в своих воспоминаниях Н. Н. Апостолов. Встреча эта оказала благотворное влияние на характер литературной деятельности Маркова, определив в известной мере гуманизм позиции этого писателя.
 
В путевых очерках «Россия в Средней Азии» содержатся любопытные положения о роли России на Востоке, в частности, о значении Закаспийской железной дороги в жизни Средней Азии. Автор писал, что «две железные нити», чуть чернеющие среди пустыни, связывают, как железным скрепом, «далекие друг от друга и всегда разобщенные человеческие миры». Они, «как железные оковы, легли на все враждующие разрушительные силы, разобщавшие Европу от Средней Азии». В этих своих сравнениях Марков идет дальше, считая, что с открытием первой железной дороги из России в Среднюю Азию по ее гладким рельсам «с неудержимою быстротой покатились и ворвались в сердце Азии не только товары Европы но европейские обычаи, европейские взгляды, европейские знания».
 
Е. Л. Марков, подчеркивая, что он «никогда не был сторонником завоеваний и присоединений к России азиатских стран», ссылался на свои неоднократные выступления в печати со словами осуждения этой политики. Вместе с тем он полагал, что России суждено самой историей «нести тяжелый крест» по цивилизации «полудиких азиатских племен», ей «предначертано водворять своим потом и кровью мир и порядок». Писатель ошибочно полагал, что движущей силой этой политики царизма в Средней Азии была цивилизаторская миссия. Как известно, дело обстояло значительно сложнее.
 
Цивилизация народов Средней Азии и Казахстана проходила вопреки намерениям царизма. На завоевание этих районов царизм подталкивала алчная русская буржуазия, которой необходимы были и обширные рынки сбыта, и свободная рабочая сила, и дешевое сырье и т. д. Но Марков был прав, рассматривая Закаспийскую дорогу (протяженностью в полторы тысячи верст), как «железную цепь», которой отныне Азия привязана к Европе. Он писал и о поразительном впечатлении, которое произвела постройка железной дороги на «туземцев» Средней Азии: они поняли, что «на шею их надет железный ошейник, которого они не в силах будут снять ни при каких условиях».
 
По мнению писателя, постройка Закаспийской железной дороги была наглядным подвигом русской силы, перед которым побледнела «слава всяких Тамерланов и Искандеров». Рельсовый путь дал громадный толчок среднеазиатской торговле, способствовал зарождению крупных фабричных и заводских предприятий, ускорил возникновение промышленных центров. Капиталистические предприятия в Средней Азии получили условия развиваться «не по дням, а по часам».
 
Многие страницы книги Е. Л. Маркова посвящены казахам. Он описывает устройство жилищ, характеризует обычаи, нравы и обряды кочевников. Юрту писатель сравнивает с костяным шарообразным панцирем черепахи. С движением ее сопоставляет он и идущую туземную арбу с ее круглым верхом, раскачивающуюся из стороны в сторону. Немало внимания автор уделил детальному описанию отдельных атрибутов национальной одежды. Так, в Голодной степи он встретил казахов в «растрепанных зимних малахаях на меху с затыльником и наушниками». Но попадались кочевники и в более легких шапочках из белого войлока.
 
Е. Л. Марков видел казахских мальчишек-почтарей, гордившихся тем, что они находятся на казенной службе, а не простые вожаки верблюдов. Автор обратил внимание и на крупные размеры верблюдов. Но к этим гордым животным с их презрительным взглядом никакого почтения не испытывают мальчишки, которые отчаянными криками и маханием рук подгоняют четвероногих фило-софов-молчальников к местам погрузок.
 
В степи писатель встречал своеобразные сооружения, которые принял за «индусские пагоды». Однако ямщик-казах, сверкая белыми зубами, объяснил, что это колодцы Тамерлана («Тамерланов кудук»,— писал автор). Один из «Тамерлановых кудуков» находился недалеко от почтового тракта. Это было грандиозное сооружение «вполне царственное», как отмечал Марков. Он писал: «Гигантский каменный шатер не сложенной, а скорее искусно сотканной из мелких плоских кирпичиков несокрушимой крепости поднимается вверх концентрическими ступенчатыми кольцами. И, как шапкой, покрывает своим обширным куполом глубокую цистерну, в которой теперь устроен колодец. Вход в этот каменный шатер один, лощина, собирающая дождевые воды из своих ветвистых отвершков, впадает как раз в этот открытый зев кудука и несет к нему в периоды дождей как по природному желобу, степные потоки».
 
Как и в древние времена, вокруг водохранилища толпилось множество арб, нагруженных верблюдов, утомленных всадников. Внимание автора привлекла живописная группа местных торговцев и путников, сидевших в тени купола.
 
Марков полагал, что «нет твердых исторических данных считать эти цистерны созданием Тамерлана». Однако местные жители, привыкшие приписывать этому завоевателю все, что уцелело от древности, и все, что носит на себе печать величия, утверждали, что колодцы построены именно Тамерланом. Автор отмечал, что лично он с особенным доверием относится «к таким живым преданиям народа», что «эти колоссальные общенародные сооружений, которые должны были напоить страшную для всех Голодную степь и сделать дорогу через нее такою же удобною, как улицы Самарканда, могли быть замышлены и исполнены только смелым и широко парившим духом, какой проявляется во всех предприятиях Тамерлана».
 
Для подтверждения своего мнения Марков ссылается на путевки записки испанца. Рюи-Гонзалеса Клавихо, который в 1403 г. ездил в ставку Тамерлана от кастильского короля Генриха III. Клавихо писал, что Тамерлан заботился об устройстве удобного проезда по безводным степным местам своей империи. Так, в степи были сооружены почтовые станции на 100—200 лошадей через каждый день пути, построены огромные постоялые дворы, к которым были проведены водопроводы.
 
Но подобные почтовые тракты существовали, по-видимому, и до Тамерлана. Сохранилось, например, свидетельство французского монаха Плано Карпини, посланного в 1246 г. папой Иннокентием IV миссионером в Азию. Направляясь ко двору Чингис-хана, он проехал по земле «кангиттов», в которой нетрудно угадать безводные казахские степи и которую невозможно было миновать, не пользуясь водой колодцев.
 
Из записей Карпини «Libellus historicus Joannis de Plano Carpini» известно, что русские еще в те далекие времена имели постоянные сношения с народами Востока. На своем долгом пути Карпини часто встречал русских, а их язык служил Чингис-хану для дипломатических связей с. иностранными державами. При его дворе были громотные русские люди.
 
Е. Л. Марков дает определение половцам. По его мнению, это название, общее для многих народов, кочевавших в «поле», как называлась в древности незаселенная степь. Половцы — жители «поля», степняки, кочевники.
 
После довольно длинных экскурсов в историю, Марков описывает хозяйственную жизнь казахов, обращает внимание на переход части казахского населения, жившего под Ташкентом, на оседлость. Они строили дома, целые кишлаки, занимались хлопководством, рисосеянием. Казахи оказались нетребовательными работниками у богачей: они легко выносили и жару, и сырость и работали не разгибая спины.
 
Во втором томе книги «Россия в Средней Азии» Марков писал о Е. П. Ковалевском, который во время путешествия по Туркестану в 1849 г. видел своими глазами в городе Ташкенте «пирамиды» кокандских голов и человека, умиравшего на колу посреди площади, а за городом— несколько подобных «пирамид» отвратительно гниющих голов.
 
Марков подчеркивал, что присоединение к России «всех этих... мелких ханств... Кокандского, Бухарского, Хивинского... является... одним из самых отрадных событий всемирной истории». Писатель правильно понял, что для народов Туркестана было большим благодеянием, когда вместо «жестоких и алчных деспотов, помышлявших только о наживе и утехах», воцарились в крае закон и строгий порядок. Однако он не пожелал заметить, что этот процесс царизм осуществлял антинародными, а нередко тоже варварскими средствами.
 
В книгах Е. Л. Маркова, посвященных казахским степям и Средней Азии, дана широкая историческая перспектива. Особое внимание автор уделил роли России на Востоке. Сочувственно относясь к казахам и другим народам Туркестана, осуждая варварство отсталых ханств, писатель вместе с тем некритически воспринимал колонизаторскую политику царизма. В произведениях Маркова сохранились отдельные верно подмеченные детали быта и нравов казахов. В этом их ценность и значение для нас.
 
Таким образом, очерки и рассказы Е. П. Ковалевского, Д. Л. Иванова, В. В. Верещагина, Е. Л. Маркова составляют важную главу в истории русско-казахских литературных отношений. Вместе с тем в большом потоке информации о новом крае был чрезвычайно пестрый материал. В многочисленных статьях, очерках, заметках, записях и т. д. нередко повторялись одни и те же данные о казахах, о Туркестанском крае. Многие чиновники, проезжая в Ташкент через казахские степи, передавали свои наблюдения крайне поверхностно, а в иных случаях даже тенденциозно. Тем не менее страницы русской печати охотно предоставлялись подобным авторам.
 
И все же при тщательном изучении многочисленных источников указанного рода удается извлечь крупицы нового, свежего. К сожалению, объем работы не позволяет более подробно проанализировать отдельные интересные публикации. Поэтому ограничимся лишь общим обзором некоторых очерков, рассказов и статей, посвященных казахам.
 
В русской литературе XIX в. были широко известны имена Д. Н. и Д. Д. Минаевых. Последний в рассказе «Пленница» (из записок о хивинской экспедиции 1839 г.) описал судьбу казаха-фельдъегеря, доставлявшего корреспонденцию от главнокомандующего в Оренбург с важными докладами государю.
 
Краткий обзор истории русско-казахских взаимоотношений дан в очерке Ф. Лобысевич а. При Сухтелене и Перовском началось оттеснение казахов в глубь степи, поскольку значительная часть их земель отошла во владения Оренбургского казачьего войска. Оттесненные на неудобные земли, кочевники вынуждены были платить казакам «за перепуск скота своего» на пастбища. И таким образом, покупая у казаков покосы и тебеневки, казахи из полноправных хозяев «обратились... в пришельцев, не имеющих права пользования ни бесплатной распашкой, не сенокошением, ни тебеневками» (25). Положение «прилинейных» казахов ухудшилось еще и потому, что султаны-правители «бесконтрольно правили, грабили и разоряли народ». В этом им помогали дистаночные начальники, купцы и казаки. Крайне тягостное положение казахских трудящихся, находившихся под двойным гнетом, нередко использовалось реакционными султанами и муллами, чтобы разжечь огонь ненависти к русскому населению.
 
Ф. Лобысевич отмечал, что выборная система правления «сильно подрывала деспотизм, личные выгоды и самое значение султанов, в руках которых до того времени исключительно сосредоточивалась власть и чуть ли не судьбы киргизского народа».
 
Говоря о судопроизводстве в степи, о сложности системы судов (военный, гражданский и обычного права), Ф. Лобысевич отмечал, что «самый неудачный в степи суд — это суд биев по народным обычаям».
 
Автор заметил у казахов много «похвальных сторон, характеризующих этот народ: все они, например, доброго характера и имеют чрезвычайно развитое глубокое уважение к старости; всегда гостеприимны и готовы к участию на помощь ближнему» (29). У казахов, по мнению Лобысевича, «чувство собственности не развито», поэтому «баранта» вызывается большею частью местью, а не корыстными целями.
 
Автора очерка интересовало и положение казахских женщин. Он писал, что «под влиянием Корана» женщина находится «в жалком положении». Молодухе, например, не позволено называть настоящим именем родственников своего мужа: каждого из них она называет по-своему. Ф. Лобысевич приводит следующий забавный случай по этому поводу. У одного казаха было пять сыновей, которых звали: Куль (Озеро), Камыс (Камыш), Кашкыр (Волк), Кой (Баран), Пичак (Ножик). Однажды сноха увидела, как за озером, в камышах волк ест барана. Прибежав в аул, она закричала: «На той стороне сияющего (то есть озера — К. К.), на этой стороне шевелящегося (то есть камыша.— К. К.)» блеющего ест воющий, несите туда режущего (то есть ножик.— К. К.).
 
Хотя казахи «далеко по природе не фанатики и инстинктивно не восприимчивы к мусульманству», тем не менее «муллы...», как «пиявки», сосут достояние народа. К этим «пиявкам» автор относил татарских, башкирских и хивинских мулл.
 
Главным фактором будущего развития казахов Ф. Лобысевич считал знание русского языка и русской грамоты. Эту цель, по мнению автора, достигнуть нетрудно, потому что казахи «отличаются замечательною охотою к обучению, к занятиям, к просвещению».
 
Однако наряду с некоторыми прогрессивными планами просвещения казахского народа Лобысевич предлагал в местах зимовок строить мечети и назначать «аху-нов» (мулл.— К. К.). Автору, безусловно, не нравилось, что казахи не ревностные мусульмане, и он проявлял тревогу за судьбу законности и правопорядка там, где религия не смогла пустить глубокие корни.
 
Из произведений на казахскую тему, опубликованных в первое десятилетие XX в., несомненный интерес представляют очерки Г. К. Гинса «В киргизских аулах» («Исторический вестник», кн. X, 1913). В них отражены многие стороны жизни казахов, которые преобладали в Семиречье «среди туземного населения... области».
 
Автор с удовлетворением отмечал, что у семиреченских казахов встречаются «уже не случайные и бессистемные запашки, а правильные; хорошо и сознательно поставленное сельское хозяйство с пшеницею на первом плане, с хуторами, с домиками вместо юрт и с настоящими фруктовыми садами возле жилищ». Г. К. Гинс знакомит читателя с одним из образцовых хозяев»—казахом Бильдебаем, который знает «самоучкой русскую грамоту и много русских слов». Целеустремленные действия Бильдебая автор объясняет не только его природными способностями, но и тем, что он «терся вокруг русских...», у которых «многому научился». Теперь у него одно стремление —«нажить деньгу» всякими, в том числе, конечно, и предосудительными средствами. «А его сын будет учиться в гимназии»,— пишет автор.
 
Появление в казахских степях бильдебаев стало симптомом нового процесса — нарождения землевладельцев-баев, опиравшихся на силу денег. Указывая на заметное влияние новых веяний в жизни казахов, автор вместе с тем считает, что превращение кочевника в земледельца — «дело десятилетия и даже столетия». Пока не иссякнет простор степей, дух казаха будет и в горах и в степях. «А простор стесняется почти стихийно» переселенцами. Автор убежден, что победа будет на стороне пахаря и потому счастливыми станут те казахи, которые вовремя смогут «перейти к земледельческой культуре».
 
Г. К. Гинс с горечью писал о негативной стороне «выборной системы», установленной царизмом в степях: «Сколько жестокости, лжи, подлости вызывают эти выборы». Даже волостному правителю дорого обходилось получение места, но еще дороже оно обходилось населению. После своего утверждения волостной назначал «каждой кибитке, что она должна ему подарить». И вскоре ему начинали пригонять «табуны лошадей, стада баранов», приносить и «кошель с рублями и много всякого добра». Автор саркастически писал о том, как «выгодно быть волостным, и потому клятвам при выборах нет конца».
 
Совместное проживание казахов и русских на одной территории, несомненно, способствовало их сближению. Так, Г. К. Гинс встретил однажды в повозке молодую русскую женщину, одетую в платье из синего бархата, и в меховой шапке. Это была жена казахского волостного, дочь русского мужика, бежавшая от родных к соблазнившему ее богатством и красотою казаху. Небезынтересно указание автора на то, что казахи стали считать русских девушек «образцом красоты». Например, один степной богач заплатил за русскую девушку «восемь тысяч рублей, много лошадей да еще отдал в придачу двести десятин под пашню».
 
Автор сослался еще на пример. Из одной крестьянской семьи бежал сын. Оказалось, что парень постоянно ездил к казахам, которые его поили и кормили, а потом он влюбился в казахскую девушку и «убег». Казахи скрыли беглеца, дали ему много скота, поженили и отправили на озеро Иссык-Куль. Автор писал, что «так иногда завлекает к себе киргизская вольница».
 
Крепнущей дружбе казахов и русских печать того времени уделяла значительное внимание. В конце XIX и начале XX вв. появились произведения, показывающие., насколько глубоко зашел процесс сближения русских и казахов. В этом отношении интересен рассказ Г. Андреева «Жизнь без красок» (Сб.: «Степные миражи», Ташкент, 1914, кн. I), в которой повествуется о лесном объездчике Васыле (так звучит по-казахски имя русского Василия), громадном бородатом «детине», одетом в казахскую мохнатую шапку и армячиный халат. Урус (русский.— К. К.) Васыль, первый балалаечник и песенник, уже давно живет среди казахов, «свыкся, породнился с ними», одевается, как казахский джигит, влюблен в казашку и счастлив по-своему.
 
Эти же мотивы нашли отражение и в творчестве М. К. Приорова (Топорского), посвятившего казахам целый ряд рассказов из цикла «Подрастающему поколению» (М., 1915). Его произведения иллюстрированы рисунками Н. Н. Каразина и др.
 
Так, в рассказе «На разведке в степи» автор описывает свое знакомство с мирным казахом Марам-баем, старым воякой, батыром, загорелым, коренастым, в рубцах от старых ран. Он поклонился русскому офицеру, приподнял шапку и протянул руки. В отряде, кроме Ма-рам-бая, был и другой казах, Кылыш-бай, который пел песни о степи. Автор писал, что Кылыш-бай
 
...пел о свободе, о вольном просторе,
О пастбищах, сочных лугах.
Он пел о кочевках в степном своем море,
О тени в походных шатрах.
О звездах он пел, о луне, о девицах,
Прохладных колодцах, кострах...
 
М. К. Приоров писал, что в этих песнях раскрывались думы народные о счастливой жизни. Поразила автора и манера исполнения певца: «Сначала тихо, а там громче и громче затянул он длинную ноту» песни и «потянулась она протяжными гаммами, потянулась и росла больше и больше и шла также однообразно и бесконечно, как сама степь, как этот далекий горизонт, как это синее, бесконечное небо». Прислушиваясь к мелодии, Марам-бай говорил задумчиво: «Да, славно поет Кылыш-бай про свободу... славно поет, да только свободы-то на земле нет. Я это знаю верно». Показывая на далекие звезды на ночном небосклоне, он продолжал: «...Вон там свобода и воля, а здесь их нет на земле, я знаю это верно». С грустью вспоминал он о том, как в молодости никому не хотел кланяться, не слушался ни ханов, ни биев, ни старшин, ни казаков. В поисках вольной земли, где «каждый себе хан, где каждый себе бий, где воля да свобода», бросил степь молодой богатырь Марам-бай. Много разных путей-дорог исходил свободолюбивый батыр, но нигде он не нашел вольной земли...
 
М. К. Приоров описал сцену единоборства Марам-бая со своим врагом. Оно происходило на виду русского отряда и толпы казахов. Поединок воскресил картину далекого прошлого, когда воины один на один выезжали помериться силами. «Нельзя было узнать старика Марам-бая, когда, держа свой трофей высоко над головой», он примчался в отряд; «куда делясь его старость, куда делись его морщины и согнутый стан». Перед русскими стоял «молодой воин, счастливый победитель», глаза которого горели, и сам он лихо сидел на коне.
 
Автору удалось создать запоминающиеся образы двух казахов, один из которых, Кылыш-бай,— человек поэтической натуры, изливающий свою тоску по воле и свободе в задушевных песнях, а другой, Марам-бай,— человек с философским образом мышления, рыцарь, остро чувствующий несправедливость, готовый за свою честь и свободу биться насмерть с любым врагом.
 
В рассказе «История одного киргизского мальчика (быль)» М. К. Приоров повествует о том, как однажды во время похода отряд обнаружил в горном ущелье казахского мальчика, всеми покинутого и несчастного. Мальчику было лет 13. Русские приютили его, накормили, одели. Но к городской жизни юный степняк привыкал с трудом. В городе Аликеша научили грамоте, но его тянула степь. И он был отпущен в родную стихию.
 
...Лет через 15 автор узнал от купца, что Аликеш стал выборным старшиною в ауле. Не забыл он и своего русского благодетеля: прислал поклон, а в подарок — саблю и уздечку с бирюзою.
 
М. К. Приоров с большим сочувствием писал о простых казахах, о их нелегкой жизни.
 
Укреплению авторитета русских людей среди народов Средней Азии и Казахстана способствовали нередко их демократизм и справедливость в решении ряда сложных вопросов. Так, в книге Б. Тагеева-Рустам-бека «По степям и горам Азии» (М., 1910) описывается в общем-то обычная ситуация: бедный певец Касым влюбляется в дочь богача, волостного правителя Токур-бека и получает отказ на брак. Более того, Токур-бек, страстный любитель старины, каждый вечер заставлявший Касыма петь свои любимые былины, выгоняет его. Однако влюбленные совершают побег. На беглецов неожиданно нападает отвергнутый ранее жених, сын богача. Он ранит Касыма, а невесту привозит к родителям, чтобы получить согласие на брак. В этой критической обстановке Касым, по совету невесты, обращается к русскому коменданту. Русские принимают живейшее участие в судьбе замечательного певца. Комендант со свитой выезжает в аул Токур-бека и заставляет богача отдать дочь за Касыма, а калым, по его указанию, выплачивает бывший жених, который пытался из-за угла убить певца... Разумеется, подобные события получали широкий резонанс как в степях, так и в горах Средней Азии. И мнение, что русские справедливы, имело вполне реальную основу.
 
Дружбе казахов и русских посвятил свой очерк П. Потапов. Автор приводит немало интересных этнографических данных из жизни коренного населения. Заслуживает также внимания его сообщение о том, что русские люди охотно подчиняются суду биев и остаются довольны.
 
В 1904 г. появился рассказ М. Лаврова «Кочевники» с подзаголовком «Жизнь в киргизской степи». Автор подробно описал быт казахов, отметил, что у кочевников основу жизни составляют стада, познакомил русского читателя со многими казахскими обрядами, выполняемыми, например, при рождении ребенка, во время сватовства, нарисовал яркую картину пиршества-тоя и т. д.
 
Об отдельных сторонах жизни казахов рассказывал и И. Я. Словцов, который считался деятельным натуралистом. Существовало мнение, что в Омске не было «головы, которая была бы набита ученостью так, как голова Словцова...». Он совершил ряд поездок по территории края, побывал в кокчетавских степях. Его перу принадлежит ряд статей и очерков, в том числе и на казахскую тему. В своих «Путевых записках» (1897) И. Я. Словцов обратил внимание на радушие и гостеприимство казахов. Он описал, например, как они, русские путники, повстречали пастухов и певца-джатака. Появился кобыз, и звонкая гортанная песня разлилась в воздухе. Певец, импровизируя, хвалил русских, радовался приезду гостей. Через переводчика Акилбека русские путешественники попросили певца исполнить что-нибудь о богатырях. Желание гостей было исполнено: певец спел легенду об Ар-стан-батыре и Айдагыр-чудовище.
 
Излагая содержание легенды, И. Я. Словцов пишет, что было бы «интересно собрать полные варианты» ее. Автор подчеркивает, что казах — «поэт, юморист и подчас глубокий мыслитель». В подтверждение сказанного он приводит множество казахских пословиц, которые были им тщательно изучены. Автор сделал попытку их классификации. Его переводы вполне удачны. Все это, разумеется, заслуживает положительной оценки.
 
Старейшая газета края «Туркестанские ведомости» в передовой статье (1900, № 81) призывала своих читателей знакомиться «с туземной» литературой, чтобы знать интимные стороны духовной жизни мусульман.
 
Не только провинциальная печать Оренбургского и Туркестанского краев, но и журналы, газеты обеих столиц публиковали произведения на казахскую тему. Нередко печатались переводы. Например, «Вестник Европы» в 1874 г. (№ 12, 720—721) поместил две казахские песни — образцы нравоучительной и любовной поэзии казахов. Автором переводов был, по-видимому, П. Распопов, известный и другими переводами с казахского на русский. Следует заметить, что Распопов впервые использовал подстрочный перевод, который осуществляли казахи, владевшие русским языком. Такое творческое содружество безусловно оказалось плодотворным.
 
Несколько казахских пословиц, записанных в Тургайской области и опубликованных в местных областных «Ведомостях», поместил на своих страницах даже «Правительственный вестник» (1892). Во вступлении к этим публикациям отмечалось, что казахские пословицы «в большинстве весьма любопытны», в них «выражаются нравственные начала и взгляды на жизнь», они «носят отпечаток кочевого быта». Таковы, например, пословицы: «Человеку за язык, корове за рога (достается)»; «Рассеянный человек и верблюда не увидит» и др. Следует заметить, что некоторые из них были опубликованы и на страницах других дореволюционных периодических изданий.
 
Известным собирателем образцов казахской «народной словесности» был А. В. Васильев. Свои записи песен, загадок и сказок он приводил со слов жителей Тур-гайской области. Автор отмечал, что у казахов существовала своеобразная форма предложения загадок в состязательных песнях или в посланиях. Образцы таких «произведений живо сохраняются в памяти и передаются из рода в род».
 
А. В. Васильевым опубликованы 24 казахские сказки, в том числе «Мальчик Тазша», «Девица Карашаш», «Алдаркосе» и др. Автор с удовлетворением отмечал, что появление среди казахов лиц, получивших русское образование, значительно облегчило запись произведений «народной словесности». Кроме того, автор указывал на положительную роль применения к казахскому языку русского алфавита. Русская транскрипция казахских звуков позволяла «возможно точно отметить все фонетические особенности» казахского языка.
 
В связи с изданием «Киргизской степной газеты» А. В. Васильев вновь обратил внимание на казахский язык и его транскрипцию. Ссылаясь на мнение известного ориенталиста Н. И. Ильминского, который утверждал, что если «арабская транскрипция еще маломальски идет к татарскому языку», то она совершенно не годится для казахского языка, поскольку скрывает и стушевывает «фонетические особенности» последнего, Васильев предостерегал от опасности уничтожения казахского языка. Единственным средством его «спасения» Васильев считал русский алфавит, как один из самых богатых среди европейских и азиатских.
 
Между тем в «Киргизской степной газете» использовалась арабско-татарская транскрипция, что, по мнению Васильева, противоречило даже самой цели издания. Появление двуязычной газеты сразу же столкнулось с проблемой полноценного перевода с русского языка на казахский. Не случайно А. В. Васильев обратил внимание даже на перевод самого названия газеты: «Киргизская степная газета» как «Дала уаляетенен газеты». Слово «дала»— казахское и означает «степь» и «газеты» — русское, а слово «уаляетенен» происходит от турецкого «вилает» — административная единица в Турции, которая должна заменить понятие «степное генерал-губернаторство». Решительно восставая против подобных смешении и искажений смысла, Васильев замечал, что и казахский раздел газеты «ведется в ней далеко не безупречно», поскольку «Киргизская степная газета» уделяла преимущественное внимание материалам из жизни стран Востока (арабов, турков), приводя примеры добродушия, храбрости, довольства, великодушия сподвижников ислама.
 
Известный интерес представляет рассказ русского зоолога и путешественника М. Н. Богданова (1841—1888) «Орлиная дума».
 
Бедный казах Исет приобрел орла, заботливо относился к птице. Много лет прожил орел у своего хозяина, много лис и волков, корсаков и сайгаков доставил он владельцу. Слава о крылатом охотнике распространилась но степи. Однажды приехал к Исету султан Баймурза. Он просил продать ему орла, но Исет отказал. Когда Исет отправился на охоту, коварный султан его убил. Орел, увидев мертвого хозяина, со страшной яростью напал на султана, впустив свои когти в лицо убийце. Султан погиб в когтях птицы. Острым клювом вспорол орел грудь султана, вынул сердце и съел, а затем покружил над трупом и взвился в облака.
 
В очерке П. Антонова «По Туркестану» (1911) дано описание перехода каравана с берегов Каспийского моря через казахские степи в Ферганскую долину. Чтобы познакомить читателя с кочевниками, автор пользуется излюбленным приемом, к которому до него прибегали Инфантьев, Тагеев-Рустам-Бек и другие: в произведении появляется любознательный мальчик Миша (Сережа, Саша и т. д.), на чьи вопросы охотно и пространно отвечает опытный и начитанный Иван Иванович. Он разъясняет, что казахи живут в степях, ведут кочевой образ жизни и т. д.
 
Запоминающиеся образы представителей кочевого народа создал не только в серии содержательных очерков, но и в художественных рисунках Б. Смирнов (1914).
 
Любопытны взгляды безвестного русского учителя, проработавшего в казахских степях три года. Приехав из Центральной России, он попал в среду «радушного и гостеприимного народа». Наибольший интерес в статье учителя представляют его суждения о просвещении казахов. Автор подчеркивал, что это «очень переимчивый и любознательный народ», с удовольствием отмечал его особенную склонность к грамоте, к образованию, писал, что казахи «живо интересуется политикой и усиленно читают газеты». Однако, будучи проводником официальной политики царизма, автор выражал сожаление, «что в руки этого наивно доверчивого, слепо верящего каждой напечатанной строке народа попадают преимущественно революционные листки» (курсив наш.— К. К.).
 
Если учесть, что данная статья появилась в печати в 1906 г., а ее автор высказывал свои впечатления за предыдущие годы, это еще раз подтверждает тот факт, что в период первой русской революции 1905 г. в казахских степях появлялась революционная литература, которая, без сомнения, становилась достоянием казахских трудящихся.
 
В этом же плане важно и другое свидетельство неизвестного автора о том, что казахи, «сознавая себя гражданами великой России.., охотно отдают своих детей учиться в русские школы и не жалеют средств, чтобы вывести их в люди». Они, по мнению автора, «уже давно сознав пользу и необходимость русской школы.., ассигновали необходимые и весьма значительные суммы на учреждение в волостях таких школ с преподавателями русскими». Автор сожалел, что царские чиновники, в ведении которых находится дело просвещения казахов, не уделяют должного внимания этому вопросу.
 
Н. И. Пестель в своей книге «Русская правда» (Спб., 1906) коснулся двух аспектов, связанных с казахами. Он считал их земли прекрасными местами, которые «могли бы обратиться в отличную страну», способную обогащать Россию «многими произведениями природы и многими способами для самой выгоднейшей и деятельнейшей торговли».
 
Н. И. Пестель предлагал из казахских земель составить «особенный» удел, «наподобие Донского», а казахов по положению, устройству и образованию привести «в соответствие» с донскими казаками... Пестель даже предлагал «киргизов» (казахов) «переименовать в аральских казаков».
 
Корни ошибочных утверждений Н. И. Пестеля кроются не только в его слабом знании вопросов этнографии, истории, культуры и т. д. казахского народа, но и в тенденциозном стремлении автора усилить колонизаторскую политику царизма, в стремлении указать пути быстрейшего экономического освоения богатств казахских степей, в горячем желании автора интенсифицировать процесс русификации казахов, с тем чтобы превратить их в безопасную, но прочную опору самодержавия.
 
Большой успех у русских читателей имела книга И. И. Гейера «Туркестан» (1909). Лестные отзывы о ней появились в «Вестнике Европы», «Русской мысли» и др.
 
И. И. Гейер уделил много внимания казахам, подчеркивая, что они «своим присутствием» оживляют бесконечные степи и безлюдные пустыни Средней Азии. Автор явно идеализирует, когда пишет об очень простой, но «по-своему милой и отчасти поэтической жизни» казахов, у которых нет «особых забот, труда и борьбы с окружающей природою». Вместе с тем Гейер характеризует казаха, как человека невзыскательного, способного «безропотно переносить голод, как нечто неизбежное, жарить тело свое почти под вертикальными лучами солнца в течение лета и дрожащего в войлочной дырявой юрте зимою». Автор, очевидно, не заметил, что второе его утверждение противоречит первому, но оно более соответствует истине: казахи, действительно, были подвержены всем случайностям суровой природы н жили в тяжелых условиях. Гейер неправильно полагал, что казахи не смогут жить в условиях города, что там они так же зачахнут, увянут, как «полевой цветок, поставленный в роскошную вазу с водой».
 
И. И. Гейер был редактором газеты «Русский Туркестан». При нем она держалась умеренно-либерального направления. Однако в годы первой русской революции, когда редакцию возглавляли М. В. Мороз, А. Б. Борейша и А. В. Худаш, газета приняла социал-демократическое направление, что привело к временному приостановлению ее издания (25 августа 1906). С 26 августа газета стала выходить под названием «Туркестан» (редактор А. Б. Борейша). Когда и этот орган был закрыт, начал выходить новый — «Вперед» под редакцией А. И. Симонова и И. П. Плят.
 
Эти газеты сыграли определенную роль в пробуждении самосознания народов Туркестана.
 
Из дореволюционных русских художников слова, писавших о казахах, следует упомянуть и имя Георгия Дмитриевича Гребенщикова (1882—1961) — талантливого беллетриста, уроженца Восточного Казахстана, с большим трудом пробившего себе дорогу в большую литературу. Его творчество было посвящено описанию быта и жизни народов Алтая, Сибири и казахских степей. Он оставил около 30 томов художественных и публицистических произведений, высоко оцененных Горьким, Куприным и др. Дореволюционная русская критика также положительно оценивала деятельность писателя, подчеркивая самобытность и мужество художника, для которого «правда жизни» имела «первостепенное значение».
 
Казахам писатель посвятил целый ряд произведений. И не случайно, что он обратился к переводу поэмы польского поэта Г. Зелинского «Киргиз» («Казах»), поскольку в ней увидел «обширный и оригинальный мир кочевника-киргиза (казаха.— К. К., еще недавно находившегося в полном расцвете поэтической воли». Гребенщиков сожалел, что поэтический мир казаха «быстро, на наших глазах, начинает блекнуть».
 
В нескольких фразах переводчик польского поэта указал на причины, которые привели к столь печальному положению казахской «поэтической воли». Гребенщиков писал: «Там, где еще вчера колыхались серебристые волны степных ковылей и царствовал патриархальный... уклад жизни — сегодня там вклинилась крестьянская жизнь и девственная степь испещрена заплатами распаханных полей и сморщена серыми и грязными, беспорядочно столпившимися хатами чуждых степняку пришельцев.
 
И сын степей, вольный пастух и смелый всадник, становится покорным рудокопом, спускаясь в недра родной земли, или в лучшем случае впрягается с конем своим в кривую соху и пытается довольно неудачно подражать терпеливому мужику-землеробу.
 
Пройдет еще немного лет и полная поэзии кочевая жизнь превратится в скучную прозу безропотной ноши мужицкого ярма, под тяжестью которого уже не воскреснут смелые взмахи минувшей удали и умрут последние воспоминания о былых красотах степного простора».
 
Справедливо указывая на распад патриархальных устоев в жизни казахов, Гребенщиков видел в его причинах лишь одни негативные моменты, не понимая или не желая понимать, что в казахскую степь проникали властно, требовательно элементы новой социально-экономической формации. Русские переселенцы не только испещряли заплатами распаханных полей казахские степи, но они несли сюда новую земледельческую культуру, А первые капиталистические рудники, где работали рудокопами вчерашние «вольные пастухи», способствовали возникновению первых национальных рабочих, единственной, до конца революционной части всякого общества в эпоху капитализма.
 
Воспевая поэзию патриархального казахского аула, Гребенщиков не принял того нового, что несла с собой эпоха бурного развития буржуазии в России, когда капитализм стал вовлекать в свою орбиту и далекие национальные окраины. Эти ошибочные взгляды Гребенщикова наиболее полное отражение получили в цикле рассказов «Степь да небо» (Томск, 1910 г.). В них-то и опоэтизирован исчезающий патриархальный быт казахов. Вместе с тем он с большой любовью и пониманием относится к их устному творчеству. Так, в рассказе «Степь да небо» (из одноименного цикла) автор подробно излагает содержание казахской легенды, стараясь сохранить не только ее дух, но и живописный, национальный колорит.
 
Любопытно и само начало легенды. Русский гость (автор.—К. К.) с видимым удовольствием слушает неторопливый рассказ: «Вот пришел караван верблюдов из чужой, далекой земли...». В этом традиционном начале, как в запеве, автор дает почувствовать, что легенда древняя и что она принадлежит казахам. Вот краткое ее содержание. Местный властелин Назыр-хан-богатырь спрашивает вожака каравана Беркут-хана-богатыря, как смеет он без спроса в его землю приходить. Беркут, который в легенде показан, как «умная голова», перечисляет богатые подарки для Назыра: белый верблюд, золотом шитый ковер и красавица, «которая сидит на белом верблюде, на золотом ковре». Требование Назыра снять покрывало с лица красавицы Беркут отвергает потому, что Назыр-хан может ослепнуть. Когда наступает ночь, Беркут надел наряд своей невесты, взял острый нож и вошел в юрту спящего Назыра...
 
Караван уходит все дальше и дальше, а Беркут говорит своей невесте, что теперь он один богатырь на всем свете остался, что все роды, все табуны Назыр-хана теперь его, что «вся степь от неба, до неба»—его степь...
 
Русский слушатель, «жадно вдыхая аромат степного дыма», продолжает слушать: «Табунам Беркут-хана-
 
богатыря не было числа... Земле Беркут-хана-богатыря не было меры... Добротой с Беркут-ханом-богатырем мог спорить только Аллах один». Когда он умер, ему насыпали самый большой курган в степи.
 
И хотя Гребенщиков заканчивает рассказ обращением к богу, который невидим и непостижим, но такой мудрый, однако пафос произведения заключается в гимне казахской степи и мудрости народа, способного хранить в своей памяти чудесные легенды.
 
Над необозримыми просторами господствовала, как степной царь па троне, гора Кызыл-тас (одноименный рассказ). Она была доступна лишь «сильнокрылому любимцу степных охотников» беркуту (орлу). Молодой охотник Чеке, сын Болекея, сумел достать беркута, от которого не могли уйти ни красная лисица, ни серый волк, ни стая гусей. Но однажды беркут выклюнул глаз охотнику. Вскоре в степь прибыли издалека русские переселенцы, которые поселились у подножия Кызылтаса. Они «сразу... взялись распахивать всю степь». И тогда «Чеке повел жестокую борьбу с чужими, он подбил товарищей устроить баранту и угнать у русских весь табун их рослых вислозадых лошадей. Тут-то русские и вышибли Чеке последний глаз».
 
Слепой Чеке много лет бродил у подножия Кызылтаса. Он не видел, что вся степь «изрыта плугом и исстегана новыми дорогами». Однажды у горы произошла встреча слепого охотника с больной русской девушкой Ког-кыз («голубая девушка»—прозванная так за цвет платья), приехавшей лечиться кумысом. Она почувствовала тихую жалость к слепому одинокому человеку. Чеке, коверкан русские слова, поведал ей о своей тяжелой доле. Они подружились. Старый слепец рассказывал ей казахские легенды о богатырях и старинные предания о приволье в степи. И каменный утес из красного гранита стал представляться девушке могучим богатырем, несущимся по вольной степи.
 
Однажды жители деревни убили пять маленьких орлят, а шестого принесли в деревню. Девушка, возможно, под влиянием рассказов Чеке прониклась глубокой жалостью к орленку, вокруг которого собирались толпы подростков и мучили птицу. Она купила орленка и, завернув в плед, принесла свою ношу к Кызыл-тасу, где выпустила на свободу. Сама она здесь же умирает. Слепой старик, услышав тревожный клекот беркутов, догадался, что случилось с больной девушкой.
 
В рассказе «В тиши степей» Гребенщиков сравнивает степь с полем, покрытым ковром-текеметом. Казахские аулы, расположенные на берегу Иртыша, автору представляются «черною строкой арабской надписи» (91). Подробно описав «приплюснутые к земле» сырые и темные избушки аула с маленькими подслеповатыми окнами, писатель останавливает внимание на отощавших за зиму телятах и лошадях. Старый Коппай, сын которого Мендыбай уехал в город, полон тревоги за его судьбу: вскрылся Иртыш, а в водах его каждую весну тонуло немало смелых джигитов. Коппай, согнувшись и распустив края ушастого и островерхого малахая, прихрамывая, пошагал за скотом. «Редкая седая борода его тряслась, а смуглое изрытое годами лицо кривилось, морщилось от солнца». «Защитив ладонью свои подслеповатые глаза», старик пристально смотрел на восток, откуда должен был приехать сын.
 
Старый Коппай вспоминает, как прошлое лето русский чиновник каждый день ездил по степи «с железной веревкой» и «хитрой штукой на трех ногах», как он много ругался... Оказалось, чиновник замерял землю под будущий поселок для переселенцев. Вспоминая «обрывки прошлой жизни», Коппай начинал негромко и тягуче петь какую-то «простую песню-жалобу...»
 
Благополучно возвратился Мендыбай, молодой и рослый джигит. Из города он привез железный плуг. Его соседи по аулу знали, что Мендыбай «всегда что-нибудь знает новое, парень сметливый». Однако жителей аула тревожил слух, что всех казахов «в крестьян обратить хотят» (104). Между тем Мендыбай, копируя голос какого-то городского начальника, говорил: «Не разговаривать! Пахать приучайтесь! Довольно вам жиреть от лени...» (105).
 
Рассказ интересен не только великолепными этнографическими зарисовками, но и реалистической картиной того нового, что пришло в степь: распространение земледелия среди казахов, появление людей, подобно Менды-баю, тянувшихся к новому. Такие люди, несмотря на молодость, пользуются уважением и почетом среди аульчан.
 
Примечателен рассказ «На Иртыше», в котором показано волчье лицо кулака из казачьей станицы, расположенной на правом берегу реки. Автор подчеркивает, что «станичникам привольно», что «станица благоденствует» (107).
 
Старый казак Никита Столяров нещадно эксплуатирует работников-казахов, потому что они «везут, как кони», его большое хозяйство (109). Есть у него и батрачки-казашки (109). На них покрикивает сноха. А когда-то покрикивала, «как атаман», на казахов-ра-ботников его покойная жена. У кулака-мироеда «деньжонки повелись» (109). Стал он казахам в «долг... верить под работу», но требовал «за рубль — стог сена». Если должник не поставлял в срок, долг нарастал вдвое. Это была жестокая кабала. Между тем Никита Столяров считал, что «киргизишки (казахи.— К. К.) работать удалы, терпеливы. Его бьют, а он не крикнет» (109).
 
Казахи-работники таскали тяжелые гранитные плиты для фундамента, крыльца, дорожек двора большого дома Никиты. Сам хозяин стал настолько паразитом, что «бывало и поругать киргизов за труд считал» (110). Престарелый кулак раз в год ездил со всеми станичниками делить сенокос. Выезжали вместе с ним сыновья, внуки и другие близкие родственники. Против богатых Столяровых открыто боялись выступать беднейшие станичники.
 
...Во время перехода через Иртыш на пароме Никита заметил бедного казаха Джауке. Это был «черный и сухой» человек, в старом бешмете, с открытой бронзовою грудью. Вместе с ним на пароме были жена и дети. Но всесильный богач избил на глазах у всех несчастного должника, назвав его «собакой», «собачьей головой». Ни просьбы самого «Джауканки» (так кличет его кулак), ни слезы жены, ни плач детей не остановили озверевшего кулака перед расправой. Вот как описана эта сцена: «Кончив бить киргиза, Никита сплюнул и, запыхавшись, похвалился: Я их, собак, не так, бывало, чистил. В аул приедешь сам-друг с нагайкой, перещелкаешь всех до одного, и ни один пикнуть не смеет...— и старик волчьим взглядом снова взбурил на киргиза.— Я те, песья голова, погоди, вот отдохну... Я те шкуру-то спущу» (114).
 
Однако нагайку кулак пускал в ход не только по отношению к бедному казаху. Никита учил свою многочисленную родню не робеть перед беднейшими станичниками во время дележа сенокоса. Старый волк учил волчат: «Нечего робеть, ребята. А в случае чего — прямо их нагайкой по рылу... Нас много, бить не бойсь, не кинутся» (118). Между тем нашелся смельчак-бедняк Яков Старков, который прямо заявил мироеду: «Хочу поглядеть, как Никита Столяров начнет хватать пайки из горла у других» (119). Отъехав в сторону, Яков прокричал, обращаясь к тому же Никите Столярову: «Горлохват! Куда ты хватаешь: ведь скоро сдохнешь» (119). Взбешенный Никита погнался за Яковом. Но его старый конь не смог перескочить канаву и упал вместе с седоком. Никита умер тут же, на лугу.
 
В этом небольшом произведении исторически достоверно и художественно убедительно показан образ хищника, нещадно грабившего не только «киргизишек», как он пренебрежительно называл казахов, но и «своих» беднейших станичников, «убедительным» методом обращения с которыми он считал... «нагайкою по рылу».
 
Совершенно в иной тональности написано эссе «На лыжах». Во время трудного утомительного перехода через горы два человека — один русский (автор.— К. К.), другой казах — не теряют лучшие человеческие качества и проникаются друг к другу чувствами большой дружбы и товарищества. Писатель создает реалистический портрет проводника и «сотоварища» казаха Акпая. Низенький и коренастый тридцатилетний Акпай показан человеком высоких нравственных качеств. Он радуется рассказу своего товарища о том, что в день пасхи «все русские делаются добрыми» (126), и выражает свои чувства восклицаниями: «А, корошя, корошя!... Ета корошя»
 
(126). Но когда ему сообщают, что «после пасхи опять забывают бога и делаются злыми», Акпай огорчается, говоря: «А, ета кудой, кудой...» (127).
 
И автор заканчивает свое эссе словами: «И был он (Акпай.— К. К.) мне в это время таким понятным, близким, будто брат родной. И я разговорился с ним, как давно ни с кем не говорил и проговорил до зари» (127). И вопреки кулакам-мироедам типа Никиты Столярова, видевшим в кочевниках лишь безропотных батраков, писатель раскрывает богатый духовный мир простого казаха, способного к восприятию высоких человеческих чувств.
 
Тяжелой и трагической судьбе казахского труженика посвящен рассказ Гребенщикова «Степные вороны»
 
(1915). Убогий аул... Старший сын Кракпая Емекей, рослый и угрюмый молодой человек, пятый день лежал без дела в юрте. Он вставал лишь, чтобы поругаться с женой... Ругаясь, Емекей говорил, что они скоро всех баранов поедят, что хлеба в юрте нет, что высохла вся степь и он, молодой и сильный Емекей, не знает, что делать и куда деваться от нужды (91).
 
К Емекею приходит его друг Мамыр, низенький, широкоплечий и веселый парень. Он рассказывает о своей работе у русских. Мамыр жаловался на притеснения со стороны казаков, шепотком ругал переселенческих чиновников, разъезжавших по степи, высмеивал неповоротливых и бородатых мужиков, питающихся свиньями (92).
 
Сообщил Мамыр и важную новость — о строительстве железной дороги, которая идет к Иртышу. Строительство дороги как будто открывало перспективы. «Простой человек», говорит Мамыр, денег может много заработать, если будет землю копать, камень возить, лес рубить — всякой работы на строительстве будет много.
 
Мамыр набирает «артель» из своих аульных товарищей, в числе которых был и Емекей. Одиннадцать джигитов выехали из родного аула в поисках работы. Приехали в Омск, а оттуда на пароходе отправились по Иртышу. Но подходящей работы не было. В одном ауле молодые люди нанялись купцу копать колодец «за семь с полтиною». Но за два дня работы купец дал им «полкирпича чая, пуд черных сухарей».
 
Не повезло им и на строительстве. Там было много опытных рабочих, привезенных специально из России. Подрядчики воспользовались дешевой рабочей силой казахов, чтобы снизить заработок русским рабочим. Естественно, последние озлобленно смотрели на казахов. Тогда джигиты решили вернуться в аул. Но в родной очаг из 11 ушедших на заработки возвратились лишь двое: остальные умерли или утонули в реке. Погиб и Емекей, переправляясь через Иртыш.
 
Такова трагическая история жизни одного бедного казахского аула. Подобных аулов было великое множество в степи. В рассказе Гребенщикова нашла правдивое отражение суровая жизнь казахских трудящихся в предреволюционные годы.
 
Именно с этих позицей подошел Гребенщиков и к переводу поэмы «Киргиз», представляющему собой пример высокого творческого вдохновения русского переводчика. Поэма является не только одним из интересных памятников польско-казахских отношений, возникших в результате пребывания в казахских степях польских патриотов, сосланных царизмом, но представляет и важный факт в истории русско-казахских литературных связей. В предисловии Гребенщиков указывал, что «чуткий и талантливый автор поэмы», польский поэт Густав Зелинский «бурею событий 1831 года» был заброшен в Сибирь, а затем в казахские степи.
 
Польского поэта вдохновили яркие образы казахов-героев, их звучные мелодии и необъятные просторы степей. Гребенщиков писал, что, «уважая автора и любя с детства знакомую степную жизнь», он сделал все возможное, чтобы сохранить ту верность и колоритность картины, какую он «почувствовал в подлиннике». ...Из неволи, из черного рабства совершает побег юноша-казах. Он был рабом богатого таксыра, жившего «в юртах каменных». Но джигит берег в душе надежду:
 
Сбросить рабства гнет тяжелый
И на крыльях смелой воли
Улететь в родные степи.
 
Возможно, что и в душе польского поэта горела ярким пламенем надежда «сбросить рабства гнет тяжелый и на крыльях смелой воли улететь в родные» края...
 
После тяжелой неволи беглец «жадно пил... степи воздух, ароматом насыщенный». Перед джигитом
 
...рысцой пробежали
Детства дни невозвратимо:
Шалость детская— прыжками...
И галопом — дни веселья...
Годы ж молодости милой
Мчатся бешеным карьером
И уносят в край неволи,
В черный карай тоски унылой...
 
Вспомнив «горечь злой неволи», он решает мстить злодею. Но вскоре молодость прогнала тяжелые думы, и джигит запел песню радости-привета Восходу:
 
Серебристо-нежной нотой
Полилась она из сердца,
Колокольчиком далеким
Зазвенела переливно
И, как жаворонок к небу,
Трепеща, взлетела тихо...
 
В связи с песней джигита польский поэт восторженно писал о казахских напевах:
 
О, киргизские напевы,
Сердцу близкие мотивы!
Вы грустны, как степи осень,
И, как гладь небес, раздольны...
Вы стремительны, как стрелы,
Будто месть неотразимы.
Как пожар степной, вы жгучи
И прекрасны, как восходы...
О, когда поет ваш вольный
Сын степей свободной грудью —
Вся природа умолкает,
В сладкой дреме цепенея.
И как будто в том напеве
Плачет степь в тоске по небу...
 
Между тем юноша мчался все дальше в степь. И хотя он устал и был голоден, но
 
Он смеялся светлой воле,
С юных лет привыкший к горю,
Он умел сносить невзгоды.
 
Джигит обладал и «взором соколиным» и «чутко-тонким обонянием». Он не страшится грозы, которая застала его в степи:
 
Вновь помериться готов он
С силой гроз и мощью бури...
 
и хотя страшный гром сотрясает степь, а
 
Дождь рекой обильной хлынул,
Точно в небе прорвалася
Плотина, грозя потопом...
Но без страха пред грозою,
На кургане одиноко,
Неподвижной черной точкой
Конь со всадником стояли!..
 
Таким образом, в поэме ярко показаны наиболее сильные стороны характера юноши-казаха: его ум и находчивость (удачный побег из плена), свободолюбие и патриотизм, способность видеть далеко и тонко понимать родную природу, мужество и бесстрашие, позволяющие противоборствовать слепой силе стихии, утонченность души и поэтичность натуры... Наконец, беглец добирается до аула, где
 
У бай-бия в пышной юрте
Все аульцы собирались
И на мягких текеметах Кругом тесным мирно сели..
И аульцы, чтоб приветить,
С гостем ласково толкуют,
Вопрошая о здоровье,
О скоте и о семействе...
 
Между тем «безмолвно у казана в белых джавлуках хлопочут» женщины. Затем «заботливые катын на агач-аяк проворно из котла кладут палаву...»
 
И несут уж слуги в юрту
Кумысом турсук налитый
И шипит он белой пеной
На глазах гостей веселых.
 
Гостя все угощали дружно, а он ел «махан и баурсаки, палву, рис с изюмом, пил сурпу, кумыс ядреный...»
 
Между молодым джигитом и дочерью бия внезапно вспыхивает любовь. Зелинский рисует поэтический портрет юной девушки-казашки:

Бия дочка кыз— Джамеля,
В полтора десятка с годом,
Так свежа, легка, прекрасна,
Как бутон цветка поутру...
Стройный стан, колебля гибко,
Белой ручкой подпирает,
А другою грациозно
Прядь волос с лица снимает...
А волос — семь кос тяжелых
Отливают блеском черным
И звенят на них монеты,
Что нанизаны богато.
И лучами блещут очи,
Будто угли раскаляясь,
И украдкой на джигита
Смотрят с ласкою ответной.
 
Интересно отметить, что польский поэт умело пользуется знанием устной казахской поэзии, в которой воспевание подвига героя или красоты девушки всегда сопровождается привлечением для сравнения данных об обширных районах, в которых «никогда» не совершался подобный подвиг или там «никогда не встречалась подобная красавица...»
 
Мы не будем приводить поэтические строки, посвященные красавице Джамеле. Упомянем лишь, что поэт воспевает любовь степи, где она, «как пламень, в порох павший, в миг объемлет оба сердца бурей страсти». Но любовь джигита омрачена тем, что убийцей его отца оказался бай-бий, гостеприимством которого он пользовался. Он же продал осиротевшего ребенка в рабство. Теперь два чувства борются в джигите: любовь к Джамеле и кровная месть к ее отцу.
 
Юноша случайно подслушал заговор бия и баксы: они сговаривались убить его. Сцена гадания баксы — одна из впечатляющих в поэме. Баксы играет на кобызе, выхывает дух предков, гадает на кости,— и в конце концов дает коварный совет бию, как избавиться от гостя. Влюбленные, узнав о заговоре, решают бежать. Но злобный бий, преследуя молодых людей, поджигает с трех сторон степь — и в огне степного пожара погибают и джигит и красавица Джамеля:

Как две ивы над прозрачным
Ручейком сплетают ветви,
Так в последнем поцелуе
Обнялись джигит с Джамелей...
 
Так завершается поэма о любви степных Ромео и Джульетты, родители которых, подобно Монтекки и Ка-пулетти, находились в непримиримой вражде. Кровь отца джигита, убитого во время баранты, не дает покоя юноше, но ее пересиливает всепоглощающая любовь. Любовь сильнее кровной мести. Однако коварный бий губит счастье молодых. На обугленных степных просторах весною вновь расцветут душистые цветы, которые будут оплакивать смерть джигита и Джамели.
 
В поэме Зелинского много великолепных описаний казахской степи. Пейзаж играет роль не только фона, на котором происходят трагические события, но он непосредственный и активный атрибут, одно из действующих лиц поэмы. Как гостеприимно и широко раскрывает степь свои объятья сыну, бегущему из неволи: даже степные травы прикрывают следы коня джигита! Но предстоит неожиданная встреча героя со злодеем, убившим его отца и продавшим мальчика в рабство,— и природа грозно предупреждает смельчака о предстоящей жестокой и трагической схватке: и удары молнии, и гром небесный, и ливень — все как будто бы пытается остановить и повернуть вспять движение юноши.
 
Сколько лирики в описании ночного аула! И, наконец, превосходная картина степного пожара, в пламени которого сгорают влюбленные... Но степь в следующую весну вновь пышно расцветает. Продолжается вечная жизнь на земле, несмотря на трагические коллизии между людьми.
 
Таким образом, поэма «Киргиз» Зелинского привлекла внимание Гребенщикова прежде всего высоким романтизмом, благодаря которому поэма звучит как гимн степи и ее смелым, отважным сынам. Эти мотивы были близки и сердцу русского переводчика, переживавшего распад патриархального уклада степняков как большое несчастье, вследствие которого исчезла, по его мнению, романтика из жизни кочевников. Однако Г. Гребенщиков оказался неправ: неизбежный ход исторических событий привел к необратимым изменениям в жизни казахского народа, вовлек его в русло общечеловеческого развития и цивилизации.
 
В 10-х годах XX в. русская печать продолжает уделять постоянное внимание различным сторонам общественной и семейной жизни казахов. Некоторые русские авторы отмечают незначительное влияние шариата на жизнь кочевников, объясняя это «безразличным» отношением последних к религии: казахи в большинстве своем не знали даже тех молитв, из которых состоит мусульманский намаз (молитва).
 
В семейной и общественной жизни казахи руководствовались не шариатом, а адатом, то есть народными обычаями, которые передавались устно из поколения в поколение. Шариат не привился кочевому народу. Между тем адат существовал среди них еще со времен язычества...
 
В течение первого десятилетия XX в. в печати усилилась критика деятельности царской администрации в казахских степях. Правда, эта критика носила умеренный характер, разоблачая лишь отдельных представителей администрации края. Местная печать обходила молчанием ту социально-экономическую и политическую систему, которая порождала клику администраторов-взяточников. Тем не менее критика даже отдельных сторон существовавшей системы имела определенное позитивное значение, хотя и была половинчатой, односторонней.
 
В многочисленных в это десятилетие очерках и рассказах, статьях и заметках на казахскую тему их авторы сообщали разнообразную информацию. Однако в основном произведения «малого» жанра затрагивали следующие проблемы: социально-экономическую жизнь трудящихся казахов (положение джатаков, появление переселенцев, проблема землепользования и т. д.), семейные отношения казахов, «новые» реформы правительства по управлению степью, просвещение казахского народа и его будущее и др. Эти произведения внесли определенный вклад в развитие русско-казахских литературных связей.