Свежие тюльпаны Астана с доставкой.
Главная   »   Они среди нас. Н. Егоров   »   ТЬМУ ПОБЕДИВШИМ


 ТЬМУ ПОБЕДИВШИМ

Неудачи, а они начали преследовать Бориса Макаренко буквально по пятам тогда, когда внезапно в людском обиходе появилось страшное слово «война». Все упиралось в согласие военкома: захочет — пошлет туда, где сейчас сражаются с фашизмом его сверстники, не захочет — трудись, брат, как положено в военное время.

Товарищ военком!—наседали на неторопливого, вечно невысыпающегося, о чем свидетельствовали синеватые каемки под мешковатыми веками усталых глаз, казалось бы, невнимательного человека, добровольцы.—Наше место там!.. И они торопливо указывали ему на запад. Военком согласно кивал головой и что-то буркнув им в ответ, уходил, немногословный и недоступный, в свой кабинет. Он, майор Красной Армии, прекрасно знал, что фронт без тыла —дыра, в которую может беспрепятственно влезть всяческая нечисть и загадить, уничтожить все, что добыто и создано напряжением сил и усилий стольких замечательных людей, стремившихся сделать свою жизнь лучше, красивее, интереснее. Он твердо знал, что многие из них, добровольцев, приходили к нему, спрятав бронь подальше в карман. Они думали, что военком о такой бумажке просто не ведает. Не знали они и того, что он и сам вострил лыжи на запад. Туда, где шла Великая Отечественная. Но приказ— есть приказ. Ничего не поделаешь! Он — кадровик и обязан подчиняться ему неукоснительно. Майор прекрасно знал, что без крепкого тыла не выкуешь победу. И, скрепя сердце, сдерживал поэтому бурный натиск добровольцев, с большим сочувствием относился к тем, кто повседневно упрашивал его о быстрейшей посылке на фронт, домогался его росчерка пера на заявлении, которое умоляло его, военкома, позволить заявителю сесть в ближайший воинский эшелон и двигаться, двигаться быстрее туда, где шли (уже который день!) жаркие бои. Но военком ставил свою подпись на таких заявлениях редко. И с глухой завистью подписывался под списком людей, которые направлялись в маршевые роты.
 
У Бориса Макаренко тоже была бронь. Но где уж тут до брони, когда он услышал выступление по радио И. В. Сталина? Его слова: «...необходимо, чтобы наши люди, советские люди поняли глубину опасности, которая угрожает нашей стране, и отрешились от благодушия, от беспечности, от настроений мирного строительства, вполне понятных в довоенное время, но пагубных в настоящее время... Дело идет, таким образом о жизни и смерти Советского государства, о жизни и смерти народов СССР, о том — быть народам Советского Союза свободными, или впасть в порабощение»... до глубины души взволновали молодого командира. И Макаренко для себя решил твердо: любыми путями — на фрнт!
 
Борис снова стремительно бросился (уже в который раз!) к кабинету военкома. И опять, после бесконечных, настойчивых просьб, услышал холодное и сухое:
 
— Надо будет—вызовем!..
 
Непреклонный военком приметил настойчивого просителя. И, увидев как-то его у дверей своего кабинета, устало попросил:
 
— А ну, младший лейтенант, зайди.
 
Прикрыв за собой дверь, тяжело опустился на стул, заговорил душевно:
 
— Что ты, Борис Макаренко, хочешь в конце концов?,
 
— То же что и все. Посылайте на фронт. Только туда! Я—командир запаса. Абсолютно здоров. Мое место там, где дерутся...
 
— Ага,— майор вынул носовой платок и, вытерев вспотевший лоб, хмыкнул:—Герой! А кто будет в тылу работать? Солдат готовить? Я? Да я, епишкина мать, батальоном пехоты уже командовал. А ты? Что ты умеешь, а?..
 
Макаренко смешался — ему этого делать не приходилось.
 
— Уразумел? Я — умею, меня не посылают. Так для чего ты нужен там? Для могилы, а, браток?.
 
— Для жизни, товарищ майор! Для счастья, ясно? — почти закричал, вскакивая, Борис.
 
— Счастья захотелось? Упоения в бою? К геройству потянуло? — военком насмешливо уставился в лицо Макаренко.— Когда призовем, и то если в этом нужда будет, выучим тому, что полагается знать командиру в современном бою, тогда... Ясно теперь тебе такое положение, товарищ младший лейтенент запаса?
 
— Ясно,— уныло произнес Борис, уже ни на что не надеясь.— Все мне ясно. Но одного лишь не пойму — когда вы все же меня призовете?
 
— Когда?— военком рывком поднялся со стула и, наливаясь гневом, заорал:—Надо будет — призовем! А сейчас — кру-гом, шагом марш отсюда к чертовой матери! И чтобы я, епишкина мать, тебя здесь больше не видел. Марш!..
 
— Ясно! — безнадежно махнул рукой Макаренко и, понурив голову, пошел к выходу. Дойдя до двери, внезапно, словно вспомнив что-то, вскинул голову, повернулся и. широко улыбнувшись, проговорил твердо:
 
— Увидите здесь меня еще не раз, товарищ майор! Я человек настырный!..
 
— Ну, ну,— только и смог промолвить военком, глядя в мелькнувшую спину командира запаса. Усмехнулся, присел к столу, вытер вспотевший лоб. Снова усмехнулся, проговорил негромко:—И вправду настырный.— Потянулся к бумагам. Дверь внезапно снова распахнулась и Борис Макаренко, четко шагая к столу, доложился, упрямо вперив свой взгляд в ошалевшие от возмущения глаза военкома:
 
— Товарищ майор! Все атаки Макаренко отбиты. Но...— Борис на секунду задержал дыхание и весело выпалил.— Но он снова идет в контратаку. Сила у него есть. Здоровьем бог не обидел. Желание — сверх меры. Давай, товарищ майор, раскошелься разок. Подпиши заявление. Ведь не к теще на блины прошусь...
 
—Силен!—только и сумел вымолвить от удивления военком, восхищенно глядя на Бориса.— Ну и прохвост! Ладно, уговорил...
 
Так, после долгих мытарств и настойчивых просьб, Борис Григорьевич Макаренко добился своего: его призвали в Действующую армию.
 
В те дни в Алма-Ате формировалась стрелковая дивизия, которой командовал генерал Панфилов. С огромным удовлетворением доложил Макаренко командиру полка о своем прибытии «для дальнейшего прохождения службы». Его направили в артиллерийский дивизион.
 
Потянулись дни напряженной солдатской учебы. После тяжелых учений в горах, собравшись в кружок, красноармейцы и командиры говорили лишь об одном: когда и куда? Предположений было много. Но никто не ожидал, что вскоре они, алмаатинцы, будут защищать самое дорогое для каждого — Москву, столицу, сердце нашей великой Родины.
 
Сбылись мечты солдатские. Подмосковье, фронт. Уже не словами, а яростным огнем они разговаривают с оголтелыми гитлеровцами. И разговаривают довольно убедительно: сбили спесь с фашистов, остановили их и погнали прочь от великого города.
 
...Третий месяц в непрерывных боях. Иногда казалось, что уже все, точка. Ляжешь и не поднимешься. Но ненависть не давала упасть, ненависть к врагу придавала новые силы, вливала бодрость в немеющее тело, становилось жарко на трескучем морозе. И чем нахрапистее лез враг, тем сильнее становился отпор ему, тем упорнее оборонялись бойцы. На подступах к деревне Федосово, что раскинулась на реке Мста, уже горело семь танков — еще одна атака врага отбита. Вокруг по холмам скрючились, споткнувшись сб огневую преграду из пуль и осколков, трупы гитлеровцев. Враг жестоко огрызался. Одно за другим выходили из строя орудия дивизиона, падали у станин пушкари. Но дивизион жил и отбивался.
 
— Генерала убило — хрипло орал связист, размахивая трубкой, оборванной от полевого телефона. Он бежал на батарею, шатаясь из стороны в сторону. Макаренко, вздрогнув от его срывающегося крика, повернулся к солдату.
 
— Ты что, очумел? —угрожающе проговорил он, шагнув к связисту. Схватил его за воротник шинели, встряхнул: — Где, черт побери? Когда?
 
— А я чо?—вырывался солдат.—Я чо? Не видал — сам молчи! Своими зенками сам видел. Ба-а-ах! И... нет генерала...
 
Макаренко отпустил солдата. Стиснув зубы шагнул к орудию, хрипло крича:
 
—- Огонь! Огонь!..
 
В этом крике выплеснулась вся горечь утраты любимого командира. Он верил и не верил, что погиб генерал Панфилов. «Не может этого быть!— лихорадочно твердил он себе.— Не может!» Ведь только вчера они стали гвардейцами! Генерал торжественно принимал алое, расшитое золотом и отороченное пышной бахромой гвардейское знамя. Восьмая гвардейская. И нет Ивана Васильевича...
 
Судорожно цепляясь за колесо, сполз на снег около орудия наводчик. Борис занял его место. Опрокинулся навзничь заряжающий. Младший лейтенант остался у орудия один. Сколько он сумел сделать выстрелов — не помнит. Шальной снаряд разорвался на батарее. Борис упал, обливаясь кровью. С исчезающим звоном навалилась на артиллериста сковывающая тьма. Померкло сознание...
 
Очнулся внезапно, как от удара по голове. Пошевелил руками, ногами, приподнялся, медленно повернул голову в сторону выстрелов. «Кажется цел,—с облегчением подумал он.— Но почему темно? Почему?» Пальцы, взметнувшиеся к глазам, ощутили что-то теплое и скользкое. Отдернув руку, Макаренко снова поднес их к глазам. Но ничего не увидел. Вскочил на ноги, снова схватился за лицо. Вздрогнул, заскрипел зубами и мгновенно понял все. «Выбило глаза!— молнией блеснула мысль.— Слепой?».. Со стоном упал, ударившись о что-то головой. С минуту лежал неподвижно, затем снова вскочил. Голова наполнилась оглушающим звоном. Пальцы лихорадочно обшаривали тело.
 
— Я таким жить не хочу! Не буду!— дико закричал Борис и схватился за ремень, на котором должен был находиться пистолет. Но его не было — срезали осколки. Опустился на четвереньки, стал лихорадочно шарить вокруг себя — искал хоть какое-нибудь оружие. Но пальцы натыкались лишь на комья хрусткого снега. Скрежеща зубами, ругаясь и проклиная все и всех, с трудом поднялся на ноги и пошел на удаляющиеся выстрелы.
 
«Черт с ней, с такой жизнью,— кипели мысли.— Лучше смерть. Во сто раз лучше»... Шел, качаясь из стороны в сторону, мыча и яростно выплевывая ругательства. Послышался конский топот, нестройный говор людей.
 
— Дайте мне пистолет, братцы!—закричал Макаренко, не узнавая своего голоса, и медленно побрел, вытянув руки и качаясь, как маятник, навстречу конникам.—Мне нужен пистолет! Я не хочу жить слепым! Не хочу.!—Угрюмо и мотонно твердил он.— Выручите, славяне! Выручите, братцы!
 
Макаренко оступился, упал и потерял сознание. Конники генерала Доватора привезли юношу в деревню и сдали в медсанбат. Очнулся Борис от теплоты, заворочался, застонал.
 
— Лежи, лежи,— проговорил кто-то густым, ласковым голосом.— Сейчас закончим перевязку и в тыл. На ремонт... .
 
— Где я?—судорожно хватая пальцами чью-то шинель, заторопился Макаренко.— Мои глаза? Я не хочу жить слепым. Не хочу!— закричал он изо всех сил.
 
— Будешь жить!—резко зарокотал голос.— Будешь! Без истерики, младшой! Не будь Дунькой...
 
Борис дернулся, силясь подняться, голова его упала снова на солому и он, тяжело застонав, впал в забытье. Снова навалилась свинцовая тьма. Надолго — на одиннадцать суток.
 
В сознание пришел лишь на морозе. От скрипа сапог и мерного покачивания носилок — его несли к вагону отходящего в тыл санитарного поезда.
 
— Не спеши, Маша,— хрипло просила подругу санитарка.— Ему ведь ужасно больно. Ведь живого места на теле нет. Точно решето...
 
Ее моленья перекрыл ликующий мальчишеский басок:
 
— Братцы!— кричал солдат захлебываясь от радости.— Фрицы драпают! От Москвы их шуганули аж до Истры! Шмякнули — будь здоров, елки-маталки!. .
 
Макаренко приподнял голову, хотел взглянуть на кричавшего. Но повязка давила глаза. Борис, скрипнув зубами хватанул жгут, что стискивал оба глаза, но невыносимая боль мгновенно навалилась на него. Сознание улетучилось. И так повторялось до тех пор, пока поезд с ранеными не разгрузили в Саратове.
 
В госпитале с большим вниманием относились к раненому командиру: медсестры предупреждали каждое его движение, товарищи по палате пытались разговорить его. Известно ведь, что тяжкие думы, разделенные с другом, становятся легче вдвойне. Но Борис молчал. На все вопросы отвечал коротко и хмуро: «да» или «нет». На заботу и ласку— ничего не выражающим «благодарю». Проходили дни. Макаренко терпеливо сносил боль на перевязках, безразлично глотал лекарства, равнодушно жевал пищу. В голове гвоздем сидела мысль: «Я никому такой не нужен. Надо кончать с этой жизнью. Но как?» И придумал.
 
— На каком мы этаже?— стараясь говорить равнодушно, спросил он у одного из ранбольных.— Что из окна видно?..
 
— Мы в какой-то школе. На четвертом этаже. Окна выходят во двор. Там...
 
— А я далеко от окна?— перебил его Борис.
 
— Далековато,— ответил тот.— А что?
 
— Да хотелось бы поближе к окну,—тихо проговорил и тяжело вздохнул Макаренко.
 
— Это мы сейчас устроим,— торопливо проговорил ран-больной и заспешил к сестре-хозяйке.
 
Просьбу Бориса выполнили — его кровать перенесли к окну.
 
— Доволен?—спросил его товарищ по палате.—Ты того, если что еще надо —- не стесняйся. Я что могу — помогу. Может письмишко домой написать? Давай адресок. Мы это быстро организуем. Правая рука у меня здоровая. Ну как, напишем? Или книжку почитаем?
 
— Потом, дружище, потом,— перебил словоохотливого собеседника Борис.— Спасибо, друг, за внимание и заботу. Не забуду. Спасибо!—И губы Макаренко тронула вымученная, страдальческая улыбка:— Выручил ты меня!..
 
Если бы догадался ранбольной, зачем потребовалась Макаренко его маленькая, дружеская «услуга»! Наверное, не обрадовался бы, наверное, проклял бы свою простодушную отзывчивость. Но не догадался. Только удивленно посмотрел на Макаренко и нехотя проговорил:
 
— Пойду, покурю малость...
 
Через несколько дней, терпеливо выждав, когда в палате затихли разговоры и закрылись с привычным скрипом створки двери (ранбольные разбрелись по зданию), Борис смахнул с себя одеяло и вылез на подоконник. Торопливо нашарил шпингалеты и попытался открыть их. И это ему в конце концов удалось. Распахнул створку окна. Но выброситься не успел: медсестра, случайно заглянувшая в палату, увидела Макаренко, пытавшегося вылезть из окна, бросилась к нему, подняла крик, схватила Бориса за ноги и с большим трудом водворила его в постель.
 
Когда об этом «чп» узнало госпитальное начальство и товарищи по палате—шуму было под потолок. Макаренко молчал и мучительно переживал свою неудачу: ведь сколько ждал, лелеял надежду, что мучения кончатся в один миг, но не сумел довести дело, как ему казалось, до логического конца. А как он надеялся! Все, кто был в это время в палате, в первую минуту, сгоряча, конечно, крыли во все корки Бориса, называя его трусом, самоубийцей, дешевым человеком, изувером, Макаренко, стиснув зубы, молчал. Его волнение выдавало лишь тяжелое, порывистое дыхание. Страсти, разыгравшиеся в палате, постепенно улеглись. Все разошлись, Борис яростно проклинал себя за нерасторопность. Но ни на минуту не расставался с мыслью, что жить дальше не имеет смысла.
 
Адресуясь к молодежи, профессор Борис Григорьевич Макаренко в статье «Шагайте смело в мир знаний» пишет, вспоминая первые месяцы своей абсолютной слепоты: «Горьких мыслей я вслух не высказал. Но палатная сестра, ставя тарелки с обедом на тумбочку, каждый раз «забывала» принести мне нож и вилку. Ну как дальше жить?.. До войны тренировал прыгунов, лыжников, сам делал крутые повороты на заснеженных перевалах. А теперь что? Пенсия и черная пропасть безделья... Ничтожный трутень»...
 
Жить не хотелось. Не хотелось говорить ни о чем. И он, Борис Макаренко, когда кто-нибудь с ним заговаривал, молча отворачивался к стене. Кровать его сразу же перенесли от окна — от греха подальше.
 
Пробегали недели лечения и маяты с этим истерзанным войной человеком. Все страстно хотели одного — чтобы он, этот человек, стал просто человеком — разговорчивым, жизнерадостным. Особенно стремился к этому комиссар госпиталя. Он часто беседовал с Макаренко, долго и ожесточенно доказывал ему, что звание человека — великое звание и его нужно оправдывать всегда и везде не за страх, а за совесть. Особенно досталось Борису после того, когда он хотел трусливо «улизнуть» из жизни.
 
— Ты, младший лейтенант, хоть малость знаешь жизнь?—говорил сердитым шепотом комиссар.— Не знаешь, наверное. Вспомни Николая Островского. Жизнелюбца, писателя и великого труженника...
 
— Мне до Николая, как до луны,— прервал комиссара Борис. Я — ничтожный спортсмен, да и то в прошлом...
 
— Вот, опять в бутылку полез,— осадил Макаренко комиссар.— Зачем? Неужели ты, взрослый человек, командир Красной Армии не можешь выслушать меня до конца и понять, что я тебе лишь добра желаю? Зачем не хочешь понять? Мне не веришь? Может комиссар по-стариковски заливает на всю катушку? Вот мол, умных мыслей поднахватался и кроет ими, как козырными картами, при любых обстоятельствах. Так? Не спорь, не спорь! Я сказал о Николае Островском не зря. Солдат должен быть всегда солдатом! Ты — доброволец! Не спрятался в кусты — совесть твоя не позволила тебе жить безбедно и спокойно в это яростное время в тылу. На фронт ушел, сбросив с себя колпак броневой. Долг перед Родиной выполнил. Враг не прошел! Ведь так? Не прошел?
 
— Не прошел, товарищ комиссар,— устало проговорил Макаренко.— Но это для меня —прошлое. А что в настоящем, в будущем? Я — обуза для самого себя, семьи, матери... для всех. Полумертвая личность! Нет, это не для меня!. Не для этого я родился. А смерть — мгновение. Всего лишь мгновение! И все будут довольны...
 
— Ну и сволочь же ты, Борис!— всердцах прервал его комиссар.— Вспомни пламенные, очень человеколюбивые, вернее, жизнелюбивые, слова Николая Островского...
 
— Жизнь дается человеку один раз и прожить ее надо...
 
— Нет Борис, не эти,— сурово прервал Макаренко комиссар.— Не эти. Другие. Более беспощадные и искренние. Будто бы для тебя сказанные: «Шлепнуть себя каждый дурак сумеет... Это самый трусливый и легкий выход из положения... Умей жить и тогда, когда жизнь становится невыносимой. Сделай ее полезной». Подумай над этим, Борис!—задушевная улыбка тронула губы комиссара.— Для своей же пользы...
 
Макаренко молчал. Ушел в себя, как улитка в раковину.
 
Шли дни за днями. Раны постепенно заживали. Тренированное тело спортсмена требовало разминки, движений. Частенько по утрам у Бориса стало появляться неодолимое желание встать и заняться физическими упражнениями. И он уже не мог противиться этому естественному стремлению своего организма.
 
Однажды утром, вскочив с постели, он пошатнулся и чуть не упал: закружилась голова. «Бессовестно ослаб,— горько подумал Макаренко и приказал себе:— Хватит валяться на кровати, пролеживая матрац. Пора и за ум браться! Надо жить, хоть это и невыносимо! Пора двигаться, а то совсем киселем станешь, мил человек»...
 
И с того утра, прячась от всех, он начал мало-помалу увеличивать продолжительность и сложность упражнений, которые восстанавливали лучше всяких таблеток и микстур его самочувствие и отношение к окружающим. Он, постанывая и ругаясь шепотом, мочалил свое одрябшее от лежания тело, стремясь сделать его — податливее и безвольнее — эластичным, отвечающим мгновенно на любую реакцию. Короче — стать самим собой, обрести данные спортсмена и быть всегда в форме — жизнь стоила того. И быть полезным людям.
 
Когда комиссар увидел, с какой старательностью Борис занимается физзарядкой, он удовлетворенно хмыкнул, тепло улыбнулся и тихо сказал сестре:
 
— Оттаивать начал. Теперь дело пойдет на поправку... И не ошибся политработник. Борис всегда был компанейским парнем — любил подначку, крепкую шутку. Теперь он перестал чураться своих палатных друзей, частенько рассказывал смешные истории, с удовольствием слушал музыку, не пропускал ни одного кинофильма.
 
Как-то утром во время физзарядки к нему подошел лечащий врач и негромко, просительно сказал:
 
— Борис Григорьевич! Требуется ваша помощь. В палате большинство ранены в конечности. Им нужны физические упражнения, а специалистов по этому делу у нас нет. Помогите, дорогой, наладить восстановительную гимнастику. Скольких бы вы бойцов помогли нам вернуть быстрее в строй!—помолчал и бодро этак закончил:—Я думаю, что мы с вами договорились? Вот и чудесно! Я выделяю вам помощников...
 
— Здорово ж вы меня подловили,— усмехнулся Макаренко.— Что ж восстановительная гимнастика — дело доброе. Я попробую быть вам полезным...
 
«И себе в том числе,— подумал обрадованно врач.— И в малом труде горе свое неизлечимое забудешь быстрее»...
 
И тьма отчуждения от повседневных, очень нужных дел постепенно отступала, давая простор выдумке и творчеству. Занятия с выздоравливающими проходили успешно. Это окрылило Макаренко. А когда начальник госпиталя вместе с комиссаром предложил ему проводить занятия по восстановительной гимнастике во всем госпитале, Борис согласился. С какой-то внутренней радостью. И если раньше у него мелькала тревожная мысль, что ему доверяют проведение занятий с ранеными лишь из жалости, притворяясь, что он нужен, то теперь Макаренко твердо знал, что он нужен, нужен людям. И это большое, согревающее душу чувство, неотступно билось в нем.
 
— Отлично работаете, юноша!— хвалил Бориса комиссар.
 
Макаренко придумал комплекс упражнений для бойцов с различными ранениями. И они от души благодарили Бориса за то, что он помог многим вернуться в строй.
 
— Потом меня втянули в художественную самодеятельность,— вспоминает Борис Григорьевич.— Участвовали в ней ослепшие на фронте бойцы и командиры. Трудновато было, но мы не отступали. И, слушая горячие аплодисменты своих госпитальных друзей, я всегда с волнением говорил себе: «Ты, мил человек, хоть и не зрячий, а людям нужен!» И это приносило душевное успокоение, взбадривало...
 
Постепенно наладилась связь с семьей. Макаренко в Алма-Ате ждали с большим нетерпением. Умоляли приехать быстрее. И он выписался из госпиталя. Тысячи километров пути позади. Борис снова в Алма-Ате, которая стала ему еще роднее и ближе за эти последние горькие годы. Встреча с родными: сердечная, долгожданная (ведь сколько не писал домой Борис!), радушная взволновала Макаренко, размягчила его, отодвинула куда-то в сторону муки одиночества и тревожащие душу мрачные, безысходные мысли.
 
Все проходит. Минули и эти, смешанные с радостью и печалью, дни. Нет-нет да и мелькала при встрече с друзьями у кого-нибудь из них жалость — или в голосе, или в поступке. Она, эта жалость, стегала раскаленным железом Бориса, не давала покоя ни на минуту, будоражила. В голове несвязно стучало: бывший преподаватель, бывший тренер. Пенсионер. Полумертвая личность»...
 
В далеком Саратове ему было как-то спокойнее: никого он в лицо не знал, так как до этого не встречался ни с кем. Все ему было незнакомо. Никто не пытался его жалеть, не один он такой там был. Другое дело дома, когда все вокруг привычно, до боли знакомо. И Борис, сам того не желая, огромным усилием воли все чаще и чаще пытался представить себе лицо матери, жены, сыновей. И это ему нередко удавалось: с глаз спадала пелена мрака и он явственно видел улыбающиеся лица сыновей, скорбное лицо матери и озабоченное — жены. Виделись выбеленные снегом склоны прилавков. Радугой сверкающая снежная крошка, вылетающая из-под круто завернутых лыж. Вереница поднимающихся в гору лыжников в ярких, разноцветных костюмах.
 
Утомляли хлопотливые заботы жены, угнетали еле слышные, похожие на стон, вздохи матери. Накатывалась апатия, захлестывало безразличие и снова лезла в голову липкая, как паутина, мысль о сведении счетов с жизнью. И когда эта мысль становилась невыносимой, он, спотыкаясь о вещи, выходил в маленький дворик, где цвели яблони и стоял могучий карагач. Борис тряс яблони и они, сбрасывая лепестки и тихо шурша ими, распространяли вокруг себя запах того неистребимого зова к жизни, который невозможно было заглушить. Он царил на земле всевластно в эти скоротечные часы весеннего обновления природы. Царил, подчиняя своему могуществу все живое, что дышало и стремилось жить!
 
Жить хотелось ему. Ох, как хотелось жить! Весенние будоражащие соки неистребимой жажды жизни мучительно сладостно вытягивали все тело, весь организм, тянули все его жилочки, заставляя по-иному чувствовать круговорот, который происходил в природе. И в душе Бориса созревала и ширилась тоска по делу, которое захватило бы. его всего, без остатка.
 
Часто навещали Бориса друзья. Рассказывали о своей работе, жаловались, что не могут попасть на фронт. Старались разными побасенками и анекдотами развеселить Макаренко. Но он, криво и вымученно улыбаясь, слушал их рассеянно и, подавляя тяжелые вздохи, молчал. Томило тошнотворное чувство безделья, зависти — черной и жестокой — к тем, кто сейчас испытывает чертовские трудности, работая для фронта по двенадцать — шестнадцать часов. Вот бы ему сейчас такое! Хоть мизерно коротенькое время, чтобы забыть эту давящую темноту, почувствовать себя в сутолоке жизни, круговороте событий самым заурядным человеком!
 
Хорошее и честное слово «друг». И когда он, настоящий и искренний, рядом — все беды как-то стушевываются, рабское чувство бессилия исчезает, приходит ясное и большое чувство нужности людям, уверенности в себе и в своих силах.
 
Когда профессор Николай Степанович Петров узнал, что его коллега по институту Борис Макаренко вернулся в Алма-Ату с фронта слепым, он недоуменно спросил:
 
— Как это слепым? Неужели это возможно абсолютно слепым? Молодому, трудолюбивому, энергичному, замечательному человеку? Абсурд! Я не верю! Слышите — не верю! Это — подлая ошибка!
 
— Нет профессор, это не ошибка. К большому сожалению,— ответил директор Алма-Атинского техникума физкультуры Иван Трофимович Кинщак.
 
— Идем-те сейчас же к Борису,— потребовал профессор.— Немедленно. Я должен его видеть...
 
Улицы встретили их разноголосой сумятицей: молча, сосредоточено спешили куда-то алмаатинцы, порывистыми гудками требуя себе дорогу, натужно завывая, ползли полуторки, загруженные выше бортов, вызванивали однотонно трамваи, с железнодорожной станции доносились тревожащие и зовущие куда-то вдаль паровозные гудки. Было очень мало радости на лицах прохожих, хоть город и захлестнула бело-розовая кипень: цвели яблони, вишни, черешни, урюк... Шагала весна 1942 года.
 
Николай Степанович Петров шел неторопливо — мешали годы и щемящие сердце тревожные думы. «Слышал, что он себя называет полумертвой личностью. Наплевал на все и.. опустился. Как спортсмен после неудачи,— думал с горечью профессор. Волна гнева неожиданно захлестнула его:—Это Борис-то? Макаренко? Нет и нет! Не может быть того. Он же — сгусток энергии, здравомыслящий человек, человек аналитического ума. Слепой? Это — отвратительно жестоко. Уму непостижимо! Но, чтобы опуститься так, ничего не попробовав и ничего не захотев изменить — нет! Я просто ему не позволю1— продолжал кипятиться профессор.— Он же сильный малый. Будет работать, заставлю!»— твердо решил профессор Петров и прибавил шагу. Иван Трофимович Кинщак торопливо семенил сзади...
 
Я позволю себе процитировать отрывок из воспоминаний Б. Г. Макаренко, в котором он рассказывает о первой, после долгой и страшной разлуки, встрече со своими довоенными коллегами и наставниками:
 
«Увидев своего большого приятеля, всегда весело и так забавно изображающего «настоящего медведя», Витя первый радостно закричал: 
 
— Дядя Ваня, дядя Иван!
 
Весело повторил это имя и маленький Олег...
 
— Хр-р-р, у-у-у! Разгрызу, растопчу и проглочу!
 
— Вот и не так! Вот и не так!—кричал Виктор, прыгая вокруг «страшного зверя».— Медведь так не умеет! Ты крокодил из «Мойдодыра». Крокодил, крокодил!
 
Оба мальчика с визгом пронеслись мимо и выскочили во двор. Виктор, прыгая на одной ноге, торжествующе кричал дяде Ивану:
 
— А мы в кино идем! И папа, и мама и бабуся! Там звери настоящие!
 
—: Вот вам, Иван Трофимович, и критика,— с иронией заговорил Родион (Борис. Н. К.), показываясь в дверях квартиры и протягивая руку,— не умеете работать в должности медведя, так уступите место другим, а сами попробуйте силы в роли крокодила, слона или бегемота...
 
Если бы смех и веселая шутка исходили от того прежнего Шерстюка (Макаренко Н. К.), то профессор нисколько бы не удивился. Теперь же перед ним стоял человек, правда, по-прежнему хорошо сложенный, стройный, но такой беспомощный и жалкий в своем неповторимом несчастье. Лицо в шрамах, на голове повязка, закрывающая глаза.
 
«Оказывается, человек может быть веселым и без глаз»,— подумал Николай Степанович».
 
Встреча была сердечной. И когда мать с женой и детьми ушли в кино, Борис не знал, что же делать с гостями, чем занять их и угостить. Выручил и озадачил профессор:
 
— Поделись-ка, Борис Григорьевич, мыслями о будущей работе...
 
Борис вздрогнул, засуетился в поисках спички, чтобы прикурить уже дымившуюся папиросу. Поняв свою оплошность, вскочил и снова бесцельно завертел в руках коробом спичек. Задумался на миг и тихо заговорил:
 
— Моя «работа»,— он сделал ироническое ударение на этом слове,— теперь известная — получать положенную пенсию. И еще — греться на солнышке, забавляя детишек...
 
— Короче говоря,— резко перебил его профессор,— изображать «полумертвую личность?»
 
Макаренко, как от удара, дернулся, но смолчал, наклонив к плечу голову.
 
— Хватит больного изображать! — гнул свое Николай Степанович.—Пора, батенька мой, и за работу приниматься. Идите в техникум! Справитесь!.. Обязательно справитесь! Вначале, безусловно, дадим нагрузку небольшую, чтобы набрать этот самый разгон. Будете проводить занятия по теории легкой атлетики, а затем возьметесь за педагогику и теорию физического воспитания...
 
Макаренко слушал и не верил своим ушам: что ему предлагают? Вести занятия со студентами. Но ведь это ж невозможно — он слеп, слеп навсегда. Это шутка или издевательство? Он, наклонившись к Николаю Степановичу, так и спросил:
 
— Профессор изволил малость пошутить?..
 
Петров взорвался:
 
— Шутки — к чертовой матери! Это, батенька мой, жизнь! Жизнь! И вы будете занимать в ней не последнее место. Слепой? Да, да слепой! Вот так-то, милый мой военный в отставке...
 
Борис ломал одну спичку за другой и постепенно начал успокаиваться. Он понял, что с ним не играют в прятки, а предлагают большое и важное дело, к которому, очевидно, не осознавая это, тянулся все время он сам всем существом своим.
 
Здесь же был устроен экзамен, с которым Борис Григорьевич справился великолепно.
 
— На левой стороне листа,— вспоминает он,— я нарисовал диск, летящий почти вертикально, изобразил струи воздуха, мешающие его полету. На правой—летящий горизонтально и струи воздуха, обтекающие его. Моя рука передвинулась на край страницы и вывела дату: 13 апреля 1942 года.
 
Макаренко назвал этот рисунок первым трудом в своей жизни.
 
Когда его показали матери Бориса, она сказала:
 
— Нарисовано неплохо. Это ваш рисунок, Иван Трофимович?
 
Смех, ликующий, радостный, смех трех мужчин был ей ответом.
 
Кинщик, захлебываясь и постанывая от смеха, несколько раз показал женщине на рисунок, а потом на ее сына. И мать поняла, что это — начало новой, трудной и очень сложной жизни ее сына — фронтовика.
 
И потянулись дни напряженной учебы, дни, которые озарились светом знания, дни, которые круто перевернули все существо Бориса и навсегда заставили отречься даже от мысли, что жизнь — обуза, ненужная никому, что жизнь — мелочь, с которой не стоит даже считаться. Прочно утвердилась единственная мысль — жизнь и упорный труд все поставят на свои места...
 
— Казусов и трудностей была тьма,— рассказывает Борис Григорьевич.— Учился ходить около кафедры, запоминал, как дважды два, прочитанное, чертил схемы, репетировал лекции. А через полгода имел две полных нагрузки: едва успевал переходить с занятий в техникуме на лекции в институте. Зато все дальше уходила темнота, а от уныния не оставалось и следа...
 
Первые лекции удались. Действовал Борис Григорьевич сдержанно, держался уверенно, материал объяснял толково и интересно, приводил массу поучительных примеров, чертил и показывал. И студенты порой забывали, что перед ними незрячий человек. Тишина на лекциях была отменной. А в перерыве, обступив своего нового преподавателя, безумолку тараторила зеленая молодежь о том, о сем. Порой даже не успевал покурить между лекциями Макаренко. Но не сетовал: люди тянутся к знаниям. «Ко двору пришелся,— думал Макаренко.— Хорошо с безусыми— жалости ни на грамм у них, на равных действуют. Молодцы! А что порой спорят — это их право. Сам был таким—до всего хотел докопаться сам, сам анализировал и делал, правда, не всегда ясные и конкретные выводы. Но меня ж поправляли — логично и тактично. Теперь это делаю я. Многие, познав истину, находят в себе силы вышучивать самих себя за допущенные ошибки. Что ж, это и должно быть так! Доброй дороги вам, зеленые, в науке и труде»...
 
— Борис Григорьевич, у меня к вам есть маленький разговор— задержал как-то Макаренко профессор Петров.— Вы никогда не испытывали чувства альпиниста?
 
Макаренко недоуменно пожал плечами:
 
— Я что-то не совсем вас понимаю, Николай Степанович...
 
— Объясню. Покорил, к примеру, молодой человек одну вершину, а перед ним — другая вырисовывается, повыше. Да и друзья позуживают — слабо, мол, одолеть ее. Он и начинает мечтать о том, как бы и к этой дотянуться... Короче: чувство неудовлетворенности вы испытываете или нет?
 
— Да-а-а,— протянул Макаренко.— Сильное, детонирующее чувство, это самое неудовлетворение... Пожалуй, профессор испытываю. У меня, я считаю, слабовато в этом разделе...
 
— Э, батенька мой, от дела не убегать,—прервал его профессор.— Я о научной работе говорю с вами. С лекциями у вас все хорошо. Не все студенту надо разжевывать и в ротик готовеньким класть. Пусть сам дожует малость — это весьма полезно для его пищеварения. Не буду вас томить загадками: надо браться за диссертацию, батенька мой. Вы уже начинали. Перед этим черным 1941...
 
Неудовлетворение самим собой, стремление к лучшему теперь постоянно навещали Бориса Григорьевича. Он вновь взялся за научные исследования. Его интересовала «Тренировка в длительных задержках дыхания при покое, беге и стрельбе». Так стала называться его диссертация. Молодому ученому выделили помощников-энтузиастов, предоставили возможность пользоваться книгами не только из библиотек Алма-Аты, но и других городов.
 
Шли месяцы, годы интенсивного труда. Веселее становилось на душе у каждого советского человека — была близка долгожданная победа: Советская Армия доколачивала фашизм в задымленном Берлине. Это, несмотря на житейские и иные трудности, разные нехватки и недостатки, окрыляло людей и они творили чудеса на фронте и в тылу. С такой же неизбывной радостью и подъемом работал над диссертацией Борис Григорьевич Макаренко.
 
Победа! Великая Победа! Она принесла мир и счастье людям земли. Они вздохнули свободно и продолжали вдохновенно трудиться, но теперь уже не для войны, а мира, залечивая раны и поднимая из руин и пепла города и селения. Жизнь, прекрасная и удивительная, широко и свободно шагала по земле ленинского Октября!
 
Четко вырисовывалась новая вершина и перед «альпинистом» Борисом Макаренко — защита диссертации.
 
Декабрь 1945 года. Московский ордена Ленина Центральный институт физической культуры. Здесь Б. Г. Макаренко — инвалид Великой Отечественной войны — блестяще защитил диссертацию «Тренировка в длительных задержках дыхания при покое, беге и стрельбе», которая была признана Всесоюзной аттестационной комиссией оригинальной и очень важной для спортивной и военной практики. Оппонентами у него были заслуженный деятель науки, доктор медицинских наук профессор Маршак и заслуженный мастер спорта Озолин.
 
Из Москвы Борис Григорьевич возвращался в родной институт уже кандидатом педагогических наук. Здесь его ждала любимая работа, беспокойные ишущие студенты, споры с ними и научная деятельность, с которой он свыкся в последние годы. В голове возникло множество планов, тем, над которыми стоило потрудиться. Это, в конце концов, принесло бы определенную пользу молодежи, внесло вклад в дело подготовки специалистов-спортсменов высшей квалификации. Всюду поспевал Борис Григорьевич: свыше 50 трудов и статей, исследовательского характера появилось у него в издательствах и периодической печати. Он — активный член общества «Знание». Руководил литературным объединением в журнале «Заря труда» Казахского общества слепых, заместитель председателя Республиканского научно-методического Совета по физической культуре й спорту. Уже более 20 лет Борис Григорьевич выполняет обязанности профессора кафедры.
 
За ратный подвиг в Великой Отечественной войне профессор Б. Г. Макаренко награжден орденом «Отечественной войны I степени», за педадогическую деятельность — медалью «За трудовую доблесть», почетными грамотами. Много внимания и труда отдал Борис Григорьевич воспитанию своих учеников — кандидатов педагогических наук М. Брусиловского, М, Таникеева, Л. Остяковой, М. Сарлыбаевой и других.
 
Во всем Борису Григорьевичу от щедрого сердца помогает его подруга и верный товарищ, неизменный помощник Лидия Тимофеевна Сафонова.
 
— Я всегда ощущаю рядом надежные плечи своих друзей,— раздумчиво говорит Борис Григорьевич.— Они всегда рядом — в горе и радости. Готовы всегда помочь. И помощь эта — искренняя и сердечная — очень дорога мне. Помнишь у Маяковского: «Быть коммунистом — значит дерзать, думать, хотеть, сметь». В этих крылатых словах — моя вера в жизнь, мой сегодняшний и завтрашний дни. Годы уходят. Сделано не так уж много. Но я надеюсь, что еще кое-что успею сделать доброго людям...
 
Теперь Борис Григорьевич привык воспринимать окружающее в звуках, движении, запахах. Студенты нередко удивлялись: всего лишь поговорил с профессором, а он уже безошибочно узнает его по голосу и фамилию помнит. Как-то мне пришлось побывать в институте физкультуры, нужно было поговорить с профессором. Но, к сожалению, я опоздал — лекции начались. «Ладно,— подумал,— все равно найду аудиторию, где читает Борис Григорьевич». Иду по коридору тихонько и прислушиваюсь к голосам, доносящимся из-за прикрытых дверей. Слышу — Макаренко смеется, душевно так, заразительно. Я зачем-то решил проникнуть в аудиторию. Потихоньку приоткрыл дверь и вошел. Студенты после шутки Макаренко еще смеются, а он сразу же настораживается:
 
— Кто вошел? — спрашивает.
 
— Я, Борис Григорьевич,— отвечаю.—Извините меня...
 
— Николай? — профессор улыбается приветливо и, потрогав средним пальцем циферблат своих часов договаривает:— Посиди девять минут. Дело к тебе есть...
 
Я невольно и озадаченно смотрю на свои часы — до конца лекции действительно остается девять минут. Студенты, повернувшись ко мне, улыбаются. Борис Григорьевич негромко, но с неизменной своей доброжелательностью говорит:
 
— Продолжим, друзья!..
 
Мы идем с профессором после лекции по проспекту Абая. Шумит листва деревьев. Припекает солнце. Мы говорим о разных разностях — давно не виделись.
 
— Микола! — обращается Макаренко ко мне внезапно, понизив голос и с какой-то затаенной грустью.— А небо нынче очень голубое?
 
— Подсиненное до голубизны. Сплошная облачность отсутствует,— шутливо отвечаю я ему.— Вполне прилично небо...
 
— Пусть оно будет всегда таким подсиненным до голубизны и бездымным,— чуть слышно говорит профессор.
 
Прощаясь, мы, фронтовики, молча пожимаем друг другу руки.
 
Я, может быть, сильнее: из-за особого уважения к человеку несломненного мраком безнадежности духа, человеку сердечному, человеку щедрой души...